Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 25

– Что с вами, Глиндон? Вы больны? Вы ужасно бледны и дрожите. Не внезапная ли это простуда? Вы хорошо сделаете, вернувшись домой: эти итальянские ночи часто бывают опасны для нашего английского темперамента.

– Нет, мне теперь лучше, это была минутная дрожь. Я сам не могу дать себе в этом отчета.

Один молодой человек, около тридцати лет, наружность которого указывала на его замечательное превосходство над всеми окружавшими, быстро обернулся и пристально посмотрел на Глиндона.

– Я, кажется, понимаю, что вы хотите сказать, и, может быть, – прибавил он с улыбкой, – я объясню это лучше, чем вы сами.

Он повернулся при этом к остальным и продолжал:

– Между вами нет ни одного, господа, который не чувствовал бы, по крайней мере раз в жизни, особенно проведя ночь без сна и в уединении, как странное и необъяснимое впечатление холода и ужаса пробегало по телу: кровь застывала, сердце останавливалось, тело дрожало, волосы поднимались дыбом, вы не смели ни поднять глаз, ни взглянуть в темные углы комнаты; у вас являлась какая-то страшная мысль, что-то сверхъестественное подходило к вам; а потом, когда таинственная тишина нарушалась, вы пытались смеяться над вашей слабостью. Разве вы никогда не испытывали того, что я сейчас описал вам? Если да, то вы можете понять, что перечувствовал наш молодой друг несколько минут тому назад, даже посреди этой волшебной сцены, посреди наполненного благоуханием воздуха июльской ночи.

– Вы совершенно верно определили чувство, охватившее меня, – отвечал Глиндон, очевидно сильно удивленный. – Но какой внешний признак мог так верно обнаружить мои впечатления?

– Мне известны эти явления, – отвечал иностранец. – Человек с моей опытностью не может ошибаться.

Все присутствующие признались, что понимали и испытывали то, что незнакомец сейчас описал.

– Одно из наших национальных суеверий объясняет это так, – проговорил Мерваль (тот, который первый заговорил с Глиндоном), – что в ту минуту, как вы чувствуете, что ваша кровь стынет, а волосы на голове становятся дыбом, кто-то проходит по тому месту, где будет ваша могила. Нет такой страны, которая не объясняла бы каким-либо суеверием это странное чувство; между арабами есть секта, которая полагает, что в такую минуту Бог назначает час вашей смерти или смерти кого-нибудь, кто вам дорог. Дикий африканец, воображение которого омрачено гнусными обрядами мрачного идолопоклонства, воображает, что дьявол тянет его в это время к себе за волосы: вот каким образом смешное соединяется с ужасным.

– Это, очевидно, ощущение чисто физическое и происходит от расстройства желудка или волнения крови, – сказал молодой неаполитанец, с которым Глиндон был приятелем.

– Отчего же в таком случае все народы соединяют с ним какой-нибудь предрассудок, какой-нибудь суеверный ужас и придают ему какое-нибудь отношение связи между материальными элементами нашего существа и невидимым миром, которым, как предполагают, мы окружены? Что касается меня, я думаю…

– Что вы думаете? – спросил Глиндон, любопытство которого было сильно возбуждено.

– Я думаю, – продолжал незнакомец, – что это волнение есть только выражение отвращения и ужаса материи перед чем-нибудь непреодолимым, но антипатичным всему нашему существу, перед какой-нибудь враждебной нам силой, которой, к счастью, мы не в состоянии постичь из-за несовершенства наших чувств.

– Разве вы верите в духов? – спросил Мерваль с недоверчивой улыбкой.

– Я говорю вовсе не о духах; но могут существовать виды материи, невидимые и столь же неосязаемые для нас, как и микроскопические животные воздуха, которым мы дышим, и воды, находящейся в этом бассейне. Эти существа могут иметь свои страсти и качества так же, как и микроскопические животные, с которыми я их сейчас сравнил. Чудовище, которое живет и умирает в капле воды, питающееся существами еще более микроскопическими, чем оно само, не менее ужасно в своем гневе и дико по своей природе, чем лев пустыни. Вокруг нас могут быть вещи, которые были бы опасны и вредны человеку, если бы Провидение простыми видоизменениями материи не положило преграды между ними и нами.

– И вы думаете, что эта преграда никогда не может быть устранена? быстро спросил молодой Глиндон. – Неужели всемирные предания магии и чародейства – только простые басни?

– Может быть, да, а может быть, и нет, – небрежно отвечал иностранец. Но в этом веке, по преимуществу веке Разума, кто будет настолько безумен, чтобы решиться уничтожить преграду, отделяющую его от тигра и льва? Кто станет жаловаться на закон, согласно которому место акуле в обширных морских пучинах? Но оставим этот праздный спор.

Он встал, заплатил за шербет, слегка поклонился обществу и скоро исчез за деревьями.



– Кто этот господин? – с жадным любопытством спросил Глиндон.

Все молча переглянулись.

– Я вижу его в первый раз, – ответил наконец Мерваль.

– И я тоже.

– И я…

– Я его хорошо знаю, – сказал тогда неаполитанец, который был не кто иной, как Цетокса. – Если вы не забыли, он пришел со мной. Он приезжал в Неаполь два года тому назад, а теперь приехал снова; он несметно богат и вообще очень интересен. Мне очень неприятно, что он вел сегодня такой странный разговор, который поощряет и подтверждает смешные слухи, ходящие про него.

– Действительно, – проговорил другой неаполитанец, – события того времени, хорошо вам известные, Цетокса, оправдывают слухи, которые вы хотели бы заглушить.

– Мы так мало вращаемся, мой соотечественник и я, в неаполитанском обществе, – сказал Глиндон, – что многого не знаем из того, что кажется достойным большого внимания. Можно вас спросить, что это за слухи и на какие события вы намекаете?

– Что касается слухов, – отвечал Цетокса, вежливо обращаясь к обоим англичанам, – то достаточно будет сказать, что синьору Занони приписывают такие качества, которые каждый желал бы иметь для себя, но которые весь свет осуждает, когда они принадлежат другому. Случай, о котором упоминает синьор Бельджиозо, особенно проявил эти качества, и, признаюсь, было немало чудесного. Вы, без сомнения, играете, господа?

Здесь Цетокса остановился, и так как оба англичанина время от времени бросали на игорный стол по нескольку червонцев, то они в ту же минуту отвечали утвердительно.

– В таком случае, – сказал Цетокса, – я продолжаю. Несколько дней тому назад, в день приезда Занони в Неаполь, случаю было угодно, чтобы я играл довольно долго и проиграл. Я поднялся со своего места, решившись больше не играть, когда вдруг заметил Занони, с которым я перед тем познакомился и которому был несколько обязан. Не дав мне времени выразить удовольствие, которое я испытал при встрече с ним, он взял меня за руку, говоря:

– Вы проиграли больше, чем вы можете заплатить, не стесняя себя. Что касается меня, я ненавижу игру, но я интересуюсь этой партией. Хотите вы играть на эту сумму за меня? Проигрыш мой; половина выигрыша ваша.

Удивленный этим предложением, я хотел отказаться, но голос и взгляд Занони имели что-то непреодолимое; к тому, же я жаждал восполнить свои потери и, конечно, не встал бы из-за стола, если бы у меня в кармане оставалось хоть сколько-нибудь денег. Я сказал ему, что принимаю его предложение с условием, что мы разделим проигрыш, как и выигрыш, пополам.

– Как хотите, – ответил он с улыбкой, – вы можете быть уверенным, что выиграете.

Я снова сел. Занони встал за мной; счастье вернулось ко мне, я все время выигрывал. Короче, когда я кончил играть, я был богат.

– Плутовство не может быть в публичной игре? В особенности в банке?

Этот вопрос был задан Глиндоном.

– Конечно, нет, – ответил граф. – Наше счастье было действительно чудесно, до такой степени, что один сицилиец (сицилийцы вообще дурно воспитаны и вспыльчивы) рассердился и сделался заносчив. «Синьор, – сказал он, повертываясь к моему новому другу, – вы не должны стоять так близко к столу. Не знаю, как это произошло, но вы действовали неблагородно».