Страница 16 из 18
– Выйдем через две остановки, на площади Трех Ветров, – сказала Люси прилипшим к окнам Алене и Алевтине. – Там по выходным всегда отличная ярмарка, а сегодня как раз воскресенье. Нам крупно повезло.
Стефан стоит на пороге и смотрит на меня так укоризненно, словно я скоропостижно скончался еще неделю назад, вероломно завещав свою сиротскую недвижимость городской Граничной полиции, и теперь ему предстоит самолично избавляться от старого хлама и делать здесь ремонт.
– Со мной все в порядке, даже ради разнообразия не напился, просто вставать сегодня совершенно бессмысленно, и вчера было бессмысленно, и позавчера. Только поэтому и лежу, а вовсе не по какой-то неизъяснимой зловещей причине, – скороговоркой рапортую я, пока Стефан не счел происходящее подпадающей под его юрисдикцию катастрофой и не кинулся меня спасать. В его исполнении это может оказаться воистину страшно, камня на камне от всего сущего не останется. Ему только волю дай.
Стефан – профессиональный спасатель. Спасибо, хоть не Спаситель. Собственно, профессиональный Спаситель это у нас как раз я – не всерьез, на полставки, даже скорее на четверть, но больше нам здесь и не надо. А сейчас у меня, мать его за ногу, в лучшем случае выходной. В худшем – продолжительный отпуск. Довольно херовый, будем честны. Но тут уж грех жаловаться, какой Спаситель, такой и у него и отпуск. Или, если я в рубашке родился, все-таки просто выходной. Хоть и третий подряд.
– Что все в порядке, это заметно, – наконец говорит Стефан. – Буквально сразу бросается в глаза.
На самом деле я так ему рад – самому факту, что Стефан все-таки есть, причем до такой степени есть, что я его вижу и слышу – хоть начинай рыдать. Я, кажется, уже практически начал, судя по тому, как помутнело в глазах. И вот это действительно катастрофа. Не люблю, когда меня видят в слабости, даже те, кто может помочь. Они, собственно, в первую очередь; остальные, будем честны, вообще не в счет.
– Не смотри на меня, – прошу. – У тебя, сам знаешь, тяжелый взгляд. Такой тяжелый, что, если увидишь покойника, он, чего доброго, еще раз помрет. А я сейчас и есть что-то вроде покойника. Не хочу навеки впечататься под твоим взглядом в этот неприятный момент и в себя самого – такого, каким ты меня сейчас видишь. Поэтому не смотри на меня, пожалуйста. Отвернись. Не запоминай.
– Не вижу никакой логики, – ухмыляется Стефан. – Взгляд у меня и правда вполне ничего. Но теперь прикинь, сколько раз я тебя видел в, скажем так, несколько менее расслабленном состоянии. До сих пор как вспомню, так вздрогну. Один короткий приятный эпизод тысячу моих инфарктов не перешибет.
И прямо как есть, не разуваясь, то есть с этой гадской ухмылкой, такой торжествующей, словно только что дал мне в лоб на глазах у всей средней группы детского сада, включая воспитательниц, нянечек и поварих, он бестактно вламывается в мой персональный ад, неумело замаскированный под жилое помещение. И усаживается на пол в изголовье продавленного дивана, на котором я зачем-то лежу вместо того, чтобы носиться по улицам, не касаясь земли, тасовать их, как карточную колоду, выворачивать наизнанку подворотни, открывать там проходы в такие удивительные места, куда не во всяком сне проберешься, щекотать храмовые колокола, чтобы звонили в неурочное время, стелиться туманом, открывать нараспашку все двери, встреченные на пути, строить воздушные замки, а ключи от них тут же рассовывать по карманам полуночных прохожих, пугать, удивлять, веселить, морочить и озадачивать, словом, заниматься своей повседневной, рутинной работой, а не валяться дома бесполезным унылым бревном.
– Ничего, – говорит Стефан таким специальным ободряющим тоном, который изобрели особо упертые оптимисты для превентивной защиты от чужого нытья. – Бывало гораздо хуже. По крайне мере, меня ты сейчас отлично видишь и слышишь. И, что характерно, даже узнаешь.
– Поди такое забудь, – огрызаюсь я, – и, помолчав, добавляю: – На этот раз я, похоже, вообще все помню. Ну или довольно большую часть; неважно, главное – помню. Но, честно говоря, не то чтобы этому рад. До сих пор всегда считал, что беспамятство – худшее из того, что со мной иногда случается, но знаешь, пожалуй, все-таки нет. Когда ничего не помнишь, не понимаешь, чего именно лишился. Смутно подозреваешь, что бывает как-то иначе, но совершенно не можешь это «иначе» вообразить, поэтому не чувствуешь себя настолько беспомощным дерьмом – просто не с чем сравнивать. А что тоскуешь неведомо о чем – ну так все люди об этом неведомо чем тоскуют. По крайней мере, те, кто в достаточной степени жив. Ладно, как есть, так и есть. Объективно, грех жаловаться: память – гораздо лучше, чем совсем ничего. Можно тебя не расспрашивать, не выяснять, кто я такой, о чем и о ком мне хочется плакать, что вообще, черт побери, происходит. И не хвататься за сердце, услышав ответ. И не щипать себя за разные интересные места в надежде проснуться. И так уже проснулся – дальше некуда. Весь, целиком теперь наяву, как последний дурак.
– Да ладно тебе. Почему сразу – «как дурак»? Быть наяву человеком вовсе не так глупо, как может показаться с отвычки. Трудный, но поучительный опыт. А в твоем случае еще и вполне неизбежный. И это, если забыл, я готов напомнить, твоя самая сильная сторона, – говорит Стефан и кладет мне на плечо руку, тяжелую и горячую. Я ее очень явственно ощущаю, и это на самом деле отличная новость. Мог бы – обрадовался бы. Но похоже, вот прямо сейчас я совершенно не умею радоваться. Просто не знаю, с чего начинать.
– Ну вот, – удовлетворенно заключает он, – говорю же, все не так плохо, как кажется. Ты не только видишь меня и слышишь, а даже прикосновение чувствуешь, хотя с точки зрения нормального человека, таких, как я, вообще не бывает. По-моему, вполне можно жить.
– Да можно, конечно. Я и живу, сам видишь. Даже пульс какой-то вроде бы есть. Понятия не имею, на кой черт он нужен, но вроде считается, что из всех признаков жизни пульс – самый главный. Значит, я достаточно убедительно жив, ни один медик не придерется. Хотя лучше бы ты меня сейчас пристрелил. Например, из табельного оружия. С учетом того, какое у тебя, по идее, должно быть табельное оружие, могло бы получиться красиво. Как минимум очень смешно.
Я сейчас не шучу, но кривляюсь, как будто шучу, а Стефан делает вид, что верит; впрочем, возможно, действительно верит, он – простая душа, когда ему это выгодно. И ухмыляется, страшно довольный:
– Давно руки чешутся, не искушай. Лучше вставай и свари нам кофе – если уж вдруг у тебя вдруг в кои-то веки отыскался пульс.
«Вставай и свари» – это очень жестоко. Говорю же, когда Стефан берется спасать, это воистину страшно. Но ладно, как может, так и спасает. Кто я такой, чтобы его критиковать.
– Когда все настолько хреново, не стоит подолгу валяться без дела, а то совсем тоска загрызет, – сочувственно говорит Стефан. – И совершенно напрасно ты сейчас пытаешься изобразить великомученика, смиренно скармливающего себя дракону. Во-первых, не твое амплуа, хоть ты тресни; от такого сомнительного обеда любой дракон убежит с воплями: «Помогите, я на диете!» А во-вторых, никаких особых надругательств над твоим телом я пока что не совершил. По крайней мере, не принес тебе в подарок растоптанные кроссовки и не погнал на пробежку, оцени.
– Ну это как раз понятно. Рано или поздно я оклемаюсь, а тебе со мной еще в одном городе жить, – угрожающе щурюсь я, с удивлением отмечая, как у меня поднимается настроение. Видимо, от осознания, что избежал самой страшной беды.
Встаю по частям – сперва спускаю с дивана на пол правую ногу и какое-то время придирчиво ощупываю босой пяткой пол: достаточно ли он твердый и прочный, чтобы выдержать грузное, плотное человеческое тело, от которого я, будем честны, отвык. Но пол молодец, по крайней мере, наощупь вполне внушает доверие. За правой ногой следует левая, и вот я уже не лежу, а сижу. Немыслимый прогресс, примерно как рыбе выйти из воды на сушу во имя торжества эволюции; отныне имя мне – Ихтиостегида[8]. Или что-то вроде того.
8
Род вымерших челюстноротых, первое промежуточное звено между рыбами и амфибиями.