Страница 11 из 18
Ладно, по крайней мере, со шрамом теперь все ясно: бежал по улице навстречу выходящему из трамвая отцу, упал неудачно, поранился осколком бутылочного стекла; больно, кстати, почти не было, зато было страшно, очень уж много крови из руки потекло, и одновременно ужасно обидно, что так позорно не добежал, упал как последний дурак, и теперь папе придется возиться с бинтами вместо того, чтобы просто подхватить его на руки, подбросить, поймать и закружить.
Если я уже умел быстро бегать и папа при этом еще жив, значит, мне тогда было примерно три года, максимум – четыре. Мама Рита говорила, когда погибли родители, мне еще не исполнилось пяти, – рассуждал Альгис. Эти подсчеты его успокаивали: пока скрупулезно загибаешь пальцы, можно не задумываться ни о чем другом. Не вспоминать дорожку, ведущую к дому, посыпанную специальным декоративным крупным светлым песком, светившимся по ночам; здание школы, похожее на игрушечный королевский замок из цветных кирпичей; музыку в ресторане на площади, не такую, как здесь, не тошнотворное, отупляющее умца-умца, доносящееся буквально отовсюду, а настоящую танцевальную музыку, полную жизни, веселящую кровь; синюю черепицу крыши, где проводил больше времени, чем в своей комнате; трамвай, на котором катались с друзьями тайком от взрослых, иногда аж до самого парка на окраине; страшный фильм про вампиров в кинотеатре Кровавой Бет, ради развлечения зрителей проверявшей билеты в карнавальном костюме чудовища, с окровавленным топором подмышкой; насмешливый голос мастера Лайзы: «Не старайтесь аккуратно провести линию, ей надо – пусть сама и старается, а вы просто следите, куда она вас приведет»; какое-то торжество в городской мэрии, где ему вручили маленькую хрустальную медаль, черт его знает, за какие заслуги, может быть, просто за успешное окончание учебы? Или спас кого-нибудь при пожаре? Или выиграл соревнования? Нет, не помню. На этом месте пробел.
Сперва казалось, так много вспомнил, а на самом деле, считай, почти ничего. Только лабиринты улиц и переулков, иногда таких узких, что вдвоем, плечом к плечу не пройдешь, и настолько запутанных, что, поспешив, непременно заблудишься, даже если с детства здесь живешь; странных прозрачных птиц, прилетавших в город каждую осень и кричавших громкими пронзительными голосами на непонятном, но похожем на человеческий языке; румяную корочку лукового пирога, который впервые испек сам, без помощи и подсказок; отполированный временем и мамы Ритиными руками руль ее старого автомобиля; первую поездку на каникулы к Вечному морю с ярким голубым рюкзаком и триумфальное возвращение домой на аэроплане: на пляже случайно подружился с пилотом, и тот решил его прокатить; горький аромат зимних хризантем в саду преподавателя скульптуры; игрушечных рыб, которых каждый год по весне развешивали на деревьях, низачем, просто для красоты, и когда они раскачивались на ветру, словно действительно плыли, начинало казаться, будто попал на морское дно; вкус орехового мороженого в кондитерской по соседству; картины в городской галерее искусства Другой Стороны, неизменно вызывавшие у него восхищение, граничащее с физической мукой; пеструю кошку, которую ему поручали кормить, когда соседи были в отъезде; два одинаковых тонких профиля – Марека и Марины, брата и сестры, близнецов, так до сих пор и не знал, кого из них любил больше, но ему и не пришлось выбирать.
– Не надо, пожалуйста, – вслух сказал себе Альгис, – вот про них думать точно не надо, я от этого сразу сойду с ума.
Смешно. Как будто до сих пор не сошел.
Стоял у распахнутого окна, смотрел на огни за рекой, спокойно, почти ласково думал: как же сильно я это все, оказывается, ненавижу. И всегда ненавидел, только не знал почему. Поэтому приходилось постоянно изобретать аргументы, притягивать за уши убедительные доказательства своей правоты и свято им верить, столько усилий ради того, чтобы позволить себе ненависть ко всему миру сразу: люди – свиньи, жизнь – суетливая толчея у корыта с кормом, все заточено под самых негодных, бессердечных мерзавцев, только им тут и хорошо, справедливости не бывает, возвышенные разговоры – вранье, искусство не нужно вообще никому, кроме дилеров, да и тем только для заработка, и как не старайся противостоять обстоятельствам, сохранять достоинство и не предавать идеалы, финал все равно одинаков для всех: старение, неизбежная деградация, унизительное гниение заживо, мучительная смерть; в лучшем случае, только она одна, без предварительных ласк – для того, кому хватит удачи и храбрости умереть молодым.
Даже забавно теперь вспоминать, как я старался, сгущал краски, нагнетал безнадежность, чтобы разрешить себе ненавидеть и горевать. На самом деле люди как люди – всякие, разные, и жизнь у них тоже разная. У многих, наверное, вполне неплохая, даже очень хорошая, полная недоступных мне смысла и радости жизнь. А что мне не подходит, ничего удивительного: я здесь чужой, и все для меня чужое, не только люди и их дела, но и воздух, вода, звуки, даже свет; в первую очередь свет, то-то мне так полегчало, когда я зашторил окна и перестал включать лампы по ночам. Я не мрачный мизантроп, не никчемный слабак, не размазня и не нытик, просто Другая Сторона есть Другая Сторона. Почему я здесь оказался? – вот вопрос. Ясно одно: не по своей воле. Я себя знаю, не мог добровольно уйти оттуда, где был так счастлив, от тех, кого любил. И кстати, просто технически не смог бы. Я не способен сам перейти границу. Чего-чего, а такого таланта у меня отродясь не было. В юности я об этом горько жалел, люто завидовал новобранцам из Граничной полиции и контрабандистам, у которых мы с мамой Ритой покупали сигареты с Другой Стороны; впрочем, не столько самим путешествиям на Другую Сторону, сколько ореолу окружавшей их тихой, таинственной славы. Когда тебе восемнадцать, славы и тайн хочется даже больше, чем любви. И обойти все музеи хочется примерно так же сильно, как славы. Я же тогда как раз натурально сходил с ума от искусства Другой Стороны. А теперь сам стал художником Другой Стороны – это даже забавно. То есть могло бы показаться забавным, будь это кино или книжка, а не моя настоящая жизнь.
Уснуть, конечно, не смог – ни в ту ночь, ни утром, ни днем, ни на следующую. В общем, и не надеялся на такую поблажку, но время от времени упрямо ложился в постель и закрывал глаза. От этого делалось только хуже, воспоминания становились ярче, чувства острей, тяжесть и густота воздуха начинали казаться невыносимыми, так что подскакивал от приступа удушья, держась за грудь, хватая ртом воздух, как вытащенная из воды рыба; рыбы-рыбы, проклятые рыбы, так вот вы были о чем.
Уговаривал себя: это просто игра воображения, нервы, самовнушение, дышал же ты как-то все эти годы, – понемногу успокаивался, снова ложился, и все повторялось, опять, и опять, и опять.
Отыскал в шкафу бутылку коньяка, оставшуюся от старой жизни, до темноты, когда ему еще нравилось выпивать. Обрадовался, но, как оказалось, зря. Коньяк вообще не подействовал, остался трезвым, измученным, смертельно усталым, переполненным лютой нездешней тоской и воспоминаниями – своими, чужими, домашними, здешними, всеми подряд – с таким же успехом можно было выпить воды из-под крана и продолжать терзаться бессонницей, которая все меньше походила на обычное бодрствование и все больше на ад.
Перерыл коробку с лекарствами в надежде найти снотворное, но там были только три пачки разных обезболивающих, в каждой осталось всего по паре штук, какие-то витамины, полтора десятка нераспечатанных коробочек с лейкопластырем, жалобный одинокий презерватив и несколько упаковок активированного угля – такой нелепый набор, что даже смешно. Тем не менее, рылся в проклятой коробке снова и снова, словно таблетки могли там внезапно появиться, материализоваться от силы его желания, как иногда получалось дома. А здесь так никогда не бывает, давно мог бы привыкнуть: эта реальность жестка, неподатлива и сурова, если чего-то нет, его и не будет, пока не предпримешь заранее оговоренную последовательность неизбежных тягостных действий. А сила желания – полная фигня.