Страница 23 из 26
Некоторые подробности об истории непубликации этих ерофеевских статей можно найти в радиоинтервью Бориса Сорокина: «Аксенова Евдокия Максимовна решила Веню как-то легализовать. “Ну что, Ерофеев… Ну напишите… Мы вас включим… Мы вас сделаем членом научного общества. Неужели вы не напишете. Ну, что вам интересно? Я вас не ограничиваю в этом выборе…” И он выбрал. Его тогда очень занимал Ибсен. <…> И он написал две вещи. Одна из них – “Хилая совесть”. Как тогда он говорил для нас, грешных, упрощенно, что это как бы антифашистские вещи. Или это заранее был такой ход, чтобы он пошел у Аксеновой <…> Несмотря на такой демократизм Аксеновой, она сказала, что это возмутительно невыдержанные методологически вещи. И они никуда не пошли. Где эти вещи сейчас – неизвестно»[296].
Во время учебы во Владимирском пединституте Венедикт обзавелся целым эскортом, как он сам их назвал, «оруженосцев»[297]. Это определение достаточно точно характеризует тип отношений, установившийся между Ерофеевым и его новыми друзьями. Уже в Орехово-Зуеве он с успехом примерил на себя то амплуа, которое в их московской университетской компании было устойчиво закреплено за Владимиром Муравьевым, – амплуа всеобщего наставника и признанного арбитра вкуса, насмешливого и категоричного. Во Владимире орехово-зуевский опыт был не просто повторен, а усовершенствован – постоянно мучившийся от собственной застенчивости Венедикт в глазах своих «оруженосцев» превратился в непререкаемый авторитет. «Муравьев на него оказывал такое же влияние в университете, как Ерофеев на меня», – прямо говорит Борис Сорокин.
Вот как он описывает обстоятельства своего знакомства с Ерофеевым в общежитии Владимирского пединститута: «Я постучался. За столом за книгой сидел молодой человек в пиджаке и рубашке[298]. На нем были узенькие, модные тогда, брюки-дудочки, а на ногах – белые спортивные тапочки. Он производил странное впечатление – с одной стороны, в нем была некоторая претензия на моду, с другой – поношенность. Глядя на кок на его голове, я подумал, что, может быть, Венедикт в свое время стиляжничал. При этом слово “модный” не относилось к нему никак. Около него стоял большой казенный чайник с кипятком, рядом лежали полбуханки черного хлеба и крошечный кулечек с сахарным песком. И во всем облике сидевшего чувствовались одновременно и бедность, и интеллигентность.
Оторвав глаза от “Философских этюдов” Мечникова, Венедикт вопрошающе посмотрел на меня своими маленькими, медвежьими и очень проницательными глазками. Мы познакомились. Я к тому времени считал себя умненьким мальчиком и взахлеб стал делиться с Ерофеевым своими ощущениями от “Диалектики природы” и недавно прочитанной диссертации Чернышевского об эстетике. Я только начал говорить, как Венедикт меня раздраженно прервал:
– Да что же ты, Сорокин, все мне энгельсовщину да чернышевщину порешь (он сразу узнал, что я цитирую из Чернышевского).
– Ну а что вы можете возразить, – не унимался я, – на то, что “прекрасное есть жизнь”?
– Что могу возразить? – Венедикт интересно пошевелил губами. (В первые минуты знакомства он еще не осмелился меня вслух обматерить.) – А вот что, – непринужденно продолжал он. – Иконы византийские, с их многочисленными сценами страшного суда, видел, надеюсь? А ведь это скорее образцы человеческого уродства, где же здесь красота и полнота жизни? Но любой искусствовед тебе скажет, что они прекрасны.
Никаких византийских икон я не видел, но принял это к сведению. Потом мне пришлось принять к сведению почти все, что говорил мне Веня. Многие вещи, о которых я даже не подозревал… философия, литература, религия – все это я взял у Вени. Почти все. И до сих пор этим пользуюсь. Можно сказать, что своим образованием я обязан ему.
Во Владимире совсем недавно (в 1960 г.) вышел сборник Андрея Вознесенского “Мозаика”, и я начал было читать понравившиеся мне стихи, но снова попал под охлаждающий душ ерофеевского негодования.
– Не там ты ищешь, Сорокин, ты же совсем не знаешь предшественников его.
Потом, когда я стал часто заходить к Ерофееву, он знакомил меня с поэзией Серебряного века, каждый раз чем-то ошарашивая. Помню, например, из Брюсова: “Тень несозданных созданий // Колыхается во сне, // Словно лопасти латаний // На эмалевой стене”.
Тогда же (а может быть, и в одну из последующих встреч) Венедикт вынул из тумбочки Библию и сказал: “Вот, Сорокин, единственная книга, которую еще стоит читать”. Я ужаснулся и подумал: “Как же так, он читает Мечникова и так говорит про Библию?” Уходил я от него сильно озадаченный, одновременно с симпатией и страхом»[299]. «Сначала я прочитал что-то из Ветхого завета, принес ему и сказал: “Веня, но это же все сказки!” – дополняет этот свой рассказ Сорокин. – А он был, возможно, с похмелья, несколько мрачный, и сказал мне: “Слушай, Сорокин. Может быть, ты когда-нибудь поумнеешь. Но запомни, что такого-то числа такого-то года ты был круглый дурак”». Сильно забегая вперед, приведем здесь и итоговую сорокинскую реплику о его взаимоотношениях с Ерофеевым: «Веня ко мне относился иногда хамовато. И, по-моему, не очень меня любил. Но это общение мне было необходимо как глоток свежего воздуха среди советской паскудности»[300].
Сперва «озадаченный», а впоследствии безоглядно увлекшийся Венедиктом Борис Сорокин со временем ввел в его орбиту почти всех своих друзей: Валерия Маслова, Андрея Петяева, Игоря Авдиева[301] и будущего «любимого первенца» из «Москвы – Петушков» – Вадима Тихонова[302]. Они-то и сформировали ерофеевскую свиту. Далее мы вслед за Лидией Любчиковой будем называть друзей Венедикта из этой компании «владимирцами». Отметим, что она не была однородной, а ее состав – постоянным, поэтому иные рассказы о «владимирцах» не следует распространять на всех перечисленных нами людей.
«Человек не успевал оглянуться, как становился его почитателем и рабом, – вспоминал Вадим Тихонов. – Рабом его мысли, его обаяния»[303]. А ведь начинал Тихонов не с почитания Ерофеева, а, по своему обыкновению, с глумления над ним, правда, глумления заглазного. «У меня есть такой друг, Боря Сорокин, – рассказывал “любимый первенец”. – Он поступил во Владимирский пединститут. И когда Ерофеева погнали из общежития за аморалку и пьянку, Сорокин ко мне пришел и сказал: “У меня есть сокурсник, совершенно гениальный, колосс и так далее…” Я, конечно, тут же сострил: “Небось, колосс на глиняных ногах?”»[304] Тем не менее Тихонов явился к Ерофееву с великодушным и самоотверженным предложением. «Вадим надел розовое пальто, синюю шляпу, появился там и сказал Ерофееву: “Я готов вам предоставить политическое убежище!”» – рассказывает Борис Сорокин. А сам Венедикт вспоминал в интервью Л. Прудовскому: «Во Владимире <…> мне сказали: “Ерофеев, больше ты не жилец в общежитии”. И приходит абсолютно незнакомый человек и говорит: “Ерофейчик. Ты Ерофейчик?” Я говорю: “Как, то есть, Ерофейчик?” – “Нет, я спрашиваю: ты Ерофейчик?” Я говорю: “Ну, в конце концов, Ерофейчик”. – “Прошу покорно в мою квартиру. Она без вас пустует. Я предоставляю вам политическое убежище”»[305]. «Во Владимире он жил в деревянной двухэтажной развалюхе, улица Фрунзе. Там, недалеко от лесной линии, стоят мрачные старые постройки, сто лет им. Это была коммуналка, зловещая и вонючая. Клоповник такой», – вспоминал Владислав Цедринский[306] о тихоновском жилье[307]. «Владимирцу» Алексею Чернявскому Тихонов рассказывал, что он тогда же предложил Венедикту вместе работать: «Он не знал, что делать. Я сказал ему: а хуй с ним, Ерофеев. Живи пока у меня. Пойдем на станцию це́мент разгружать».
296
Радиопрограмма «Говорит Владимир».
297
Ерофеев В. Записные книжки 1960-х годов. С. 163.
298
«Я помню, как он стирал эту рубашку, – приводит Борис Сорокин другие подробности владимирского быта Ерофеева. – Он ее стирал по частям. Сначала он стирал воротник, потом стирал рукава… Я ему: “Веня, но почему же не всю?” – “Да нет, не надо…” И можно представить, что это за рубашка и какая она была белоснежная. Но почему-то это, да, производило такое впечатление. Так же говорила Любчикова, что на нем была всегда белая и чистая рубашка… Не знаю, не знаю, каким образом она сохранялась во всех поездках… Нет, у него, конечно, были некие запасы. Кроме тапочек, про которые я говорил, у него под кроватью стояли ботинки. А ботинки тогдашние… Я всегда носил ботинки за 10 рублей. А эти были за 20 с чем-то. Некоторый шик. Но он надевал их, видимо, очень редко».
299
Этот мемуар основан на «Летописи жизни и творчества Венедикта Ерофеева» (С. 40–41) и наших разговорах с Борисом Сорокиным, в которых он внес в текст из «Летописи» некоторые поправки и дополнения.
300
«Для меня это было как взрыв. Я абсолютно изменился. И моя жизнь изменилась на 180 градусов», – рассказывает Борис Сорокин в интервью Евгению Викулову (радиопрограмма «Говорит Владимир»).
301
Александр Кравецкий вспоминает об Игоре Авдиеве так: «Этот заводной двухметровый человек с огромной бородой страшно пугал моих дочерей, церемонно обращаясь к ним, как к маленьким леди. Сейчас его имя в основном встречается в комментариях к “Петушкам”. А вот о чем совсем не вспоминают, так это о составленной Игорем книге “Всенощное бдение. Литургия”, выпущенной в 1982 году. Тогда это была единственная доступная книга про устройство богослужения. 60 тысяч экземпляров тиража разлетелись мгновенно. Книгу переснимали при помощи фотоаппарата, печатали на ксероксе (у меня она была в ксерокопии), репринт сделали на Западе, а с началом перестройки эта книга была переиздана бессчетное число раз. При этом об авторстве Игоря никто не знал».
302
«Вадик Тихонов был хулиган, – рассказывает о нем Сорокин. – Мы учились в одной школе, и он однажды директрису шлепнул по заду и что-то еще добавил такое».
303
Вадим Тихонов: «Я – отблеск Венедикта Ерофеева».
304
Там же. «Я написала ему стишок – я его уже забыла совершенно. Помню, что в содержании было, что он колосс на глиняных ногах. Что-то такое», – вспоминает о Ерофееве Ирина Дмитренко.
305
Ерофеев В. Мой очень жизненный путь. С. 505.
306
Упоминается в поэме «Москва – Петушки», глава «Орехово-Зуево – Крутое».
307
Про Веничку. С. 152.