Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 70 из 125

- Наросло мясо, фигуристой стала, в самый сок девка вошла. В талии стройная, коса своя, не приплетенная, до коленок… Да что с тобой баить, сам увидишь. Ты мойсь, мойсь… Ополаскивайся… Раньше как было? Мой отец, отец моего отца ить никогда не советовались, сами выбирали невестку сыну, шли свататься. И нас с Настьёей так обвенчали. А ныне по-другому все. Сами молодые сходятся, сами и расходятся… А ить надо чтоб семья крепкой была, чтоб корень дальше в жизнь пускали, утверждение на земле своего рода делали!

Дед Матвей говорил с запалом, выплескивая наружу давно накопившиеся думы, и Агафон покорно выслушивал его, зная взрывной характер деда. А что спорить? Правду говорит дед. Агафон и сам давно решил обзаводиться семьею и метил себе в жены Таньку Сербиянку. Лучше ее он никого не видел себе в пару, хотя она и не совсем кержачка, а полукровка. Бабка ее была ссыльной полячкой, из Варшавы. Против царя выступала. Агафон, помнит, как смеялся весь класс, когда учительница по ботанике рассказывала, что в старом уездном архиве нашли бумаги, в которых из столицы высокое начальство запрос делало насчет флоры и фауны. На ту бумагу местный полицейский чин ответ написал и копию оставил, в дело приложил. Так в том ответе и были такие слова, что, мол, никакой Фауны в уезде не обнаружено ни среди вольных, ни среди ссыльных людей, а вот Флора одна имеется, отбывает ссылку по суду, и оная Флора Тышкевич, присланная из Варшавы девятнадцати лет от роду, содержалась одна, под надзором, а на шестом году ссылки взята в жены тутошним купцом и живет с ним в мире и полном согласии. Та ссыльная полячка Флора и была прабабкою Таньки Сербиянки…

Выбрав удобный момент, Агафон как бы между прочим спросил и о Таньке Сербиянке.

- Дык ее нету, - ответил охотно дед. - Она уехала.

- Как уехала? - Агафон резко поднялся и сел, уставившись в мокрое от пота бородатое лицо Матвея.

- Пароходом, ишо как можно…

- Каким пароходом? - удивился глупо Агафон, чувствуя, что у него в груди что-то ворочается, обдавая лицо то жаром, то холодом.

- Обыкновенным, что пассажиров возит. Ума-разуму набираться поехала, подалась в институт поступать.

Радость возвращения как-то сразу поблекла и померкла, словно зашедшее за тучу солнышко: видно его, ан уже не греет. Агафон быстро помылся и, машинально отвечая на расспросы деда, пошел в предбанник одеваться. Мысли вертелись. Уехала… Как же так, а? Агафон уселся на прохладной лавке, отодвинув одежку. Солнечные зайчики играли на свежеотесанных плахах стены, высветляя застывшие оранжевые капельки смолы, чем-то похожие на слезки.

3

В доме дым стоял коромыслом. Шумно. Весело. Сытно. Пришли соседи, родня, дружки Агафона. В окна заглядывала детвора, а за их спинами таились девки. Им невтерпеж поглядеть на Агафона.

Бабка Настасья, или как ее звали в округе Чохо?ниха, жена старого охотника и рыболова Матвея Чохина, на радостях не знала, как угодить и чем угостить внука, возвернувшегося живым и здоровым после службы. Она все подкладывала и подкладывала на стол, обильно уставленный едою, то полный берестяный туесок, то чашку со снедью, то ставила сковородку и, глядя на внука, счастливо улыбалась да ласково приговаривала:

- Закусывай, Афонюшка, закусывай. Вот сохатинка парная, стерлядка вареная… Грибки маринованные, огурчики малосольные… Отведай копченой осетринки, нельмы беломясой. Вот спинка муксуна, ты с детства любил рыбку энту… Ешь-пей, касатик ты наш… А икорку почто не берешь? Неужто на солдатской службе отвык от еды нашей, кержацкой? Икорка свежая, она силы придает, тело крепит…





- Не, не отвык, бабаня. А соскучился только крепко.

Агафон Чохин, сытый, разомлевший, с густым румянцем на скуластом лице то ли после баньки, то ли после выпитого самогона, сдержанно улыбался и послушно брал деревянной самодельной ложкой из зеленой, местами облупленной эмалированной чашки черную, лоснящуюся, отливающую сизоватым маслянистым налетом зернистую икру и подносил ко рту.

- В городе как? Все там есть.

- Все, говоришь? - дед Савелий из пузатого ковшика разливал по рюмкам самогон, закрашенный брусничным соком.

- Все там есть, - повторял Агафон. - И рыба разная, и мясо. Икра тож. Только в магазинах на развес, за деньгу. А у солдат хотя и у танкистов - какие рубли. Видимость одна.

- Служба - она и есть служба, - многозначительно произнес Матвей и поднял свою рюмку. - Ешо по одной, с возвращением, значитца! С прибытием!

Матвей выпил, крякнул, вытер седые усы и, смачно захрустев огурцом, в который раз оглядел рослого и ладного внука. Как есть - вылитый отец! И статью, и обличьем… Как две капли, не отличишь. Плечистый, крепкотелый, с длинными узловатыми руками. И улыбка та же, открытая… И глаза. Спокойные, ясные, с зеленым таежным накрапом, как говаривал дед, «лесные глаза». Все в нем родное, чохинское.

И на миг показалось Матвею, что не внук перед ним, а сын Евстигней, и захолонуло сердце. Сразу припомнилось, как на третий год войны Евстигней приезжал на побывку. После госпиталя. В такой же гимнастерке с погонами. Тогда первый раз видели новую форму и погоны. Евстигней заявился с медалями и орденом. Матвей почему-то припомнил, как суровый покойный дед Анисим ткнул пальцем на орден Красной Звезды, задумчиво пожевав бороду, спросил: «Как же ты, Евстей, отличия эти принимал, а? Ведь не от бога, от безбожной власти дадены». Притихли кержаки тогда, меж собой переглянулись. А Евстигней улыбнулся, ну вот так, как сейчас улыбается Агафон, да и ответил деду Анисиму: «За защиту отечества награждения дадены. А чтобы понять, Анисий Стахеевич, надобно, глядя смерти в глаза, пройти от Сталинграда до Киева, от Волги-матушки до Днепра-батюшки». И смолчал тогда дед Анисим, не возразил и молчанием своим утвердил правильность слов солдата-фронтовика.

Всего одну неделю погостил. Всю неделю радость была в доме. Зима тогда выдалась ядреная, снег метровыми шапками навис на избах и банях. Всем селом провожали Евстигнея. А он шел по улице, ведя сына за руку. Рядом шла враз погрустневшая Дарья, с глазами, полными слез. А Евстигней улыбался, разрумянился от мороза и спирту, говорил, что дойдет до самого Берлина и возвернется домой с победой. Свое слово сдержал, дошел-таки до самого Берлина и остался навсегда в той чужедальней немецкой стороне. Похоронка пришла потом, после всенародного праздника Победы, когда война кончилась. В канун того победного года в дальнее таежное село одна за другой пришли послания с черной каймою на Федота и младшего - Василия… Оба были холостые, не успели обзавестись семьями.

Жестко прошлось военное лихолетье по двору Матвея Чохина, лишило наследников и помощников, подрубило три главных корня у славной кержацкой семьи, оставило для продолжения рода лишь малолетнего внука Агафона… Опустела враз просторная изба Чохина, где каждая вещица, каждое бревно в срубе хранят тепло и следы крепких ладоней троих его сыновей. А через два лета после войны схоронили и жену Евстигнея, сломалось у нее что-то там внутри от горя и страдания, зачахла она на глазах, истаяла как свеча восковая. Как ни старалась бабка Настасья выходить невестку, кореньями да травами отпаивала, парила в баньке, мыла «наговорной водой», терла медвежьим мылом, приправленным соком багульника, ан ничего не помогло. Видать, крепкой силы любовью связаны были души Евстигнея и Дарьи, не могла она совладать с собою, онемело ее сердце до бесчувствия, захлебнулось в бесконечной печали. И остался на руках деда Матвея и бабки Настасьи малолетний внук, последний и единственный отросток когда-то шумной и многолюдной семьи. Старый Матвей много встречал на своем нелегком веку горя, трудных поворотов судьбы, однако такого даже в самом тяжком сне не видывал.

Но жизнь есть жизнь, ничего не поделаешь. Горе - оно не бывает одиноким. Нет избы в селе, где бы война не оставила когтистого следа. Да что село, оно махонькие, затерялось в таежной глухомани. По всей необъятной России черные следы траурной памяти.