Страница 3 из 15
Как–то напросился к младшей дочери, якобы на обед, а сам потихоньку, пока никто не видел, в горенку её пробрался. Горница просторная, в три окна, полы до бела отскоблены, и не домоткаными половиками, как в царском тереме, а коврами хызрырскми украшены. Кровать занавесками со всех сторон укутана, на французский манер. Царь постоял, полюбовался занавесью – красота рукотворная, петухами вышитыми украшена.
– Экая ладная балдахина получилась! – покачал головой и тут увидел у кровати Елениной резной столик, над ним зеркало, а на столике баночек да бутылочек понаставлено – глаза разбегаются! Каких только нет – всех цветов, форм и размеров. Присмотрелся царь, одну в руки взял, другую. Понюхал, попробовал. Тут дверь хлопнула где–то в тереме. Голоса послышались:
– Царь! Царь–батюшка, куда ж ты запропал–запропастился?!
Вавила вздрогнул, оглянулся воровато, но от намеченного плана отказываться не стал, продолжил осмотр.
– Да что ж у Еленушки всё не по–нашему, не по лукоморски–то? Да как же отличить одно от другого? – Сердясь на себя за столь недостойное царя поведение, бормотал он, перебирая дочкины снадобья косметические, какими та красоту наводит. Наконец, ухватил пузырёк, ярко–красного цвета. – Оно али не оно? – засомневался Вавила, едва не выронив пузырек из внезапно вспотевших рук. – Это буквы иноземные, пожалуй, оно и будет то самое, искомое, зелье молодильное из городу Парижу. И, опять же, морды белые нарисованы, гладкие, без морщин… А што тут крест накрест намалёвано? Никак кости? – Царь почесал под короной лысину, нахмурился. – Да поди и молодеют от оного зелья, поди косточки тоже молодыми делаются, вот и обозначили… Эх, совестно без спросу брать, но попросить – а значит, заявить о немужском интересе, какой всенепременно дурью обозначат… Нет… это и вовсе никак нельзя. Это ж напрямую себя посмешищем выставить! – И сунул в карман бутылочку из красного стекла, на пузатом боку которой, в аккурат над скрещенными костями, будто насмехаясь, скалился беззубым ртом череп.
– Папенька, отзовись! Обыскалась тебя! – Дверь открылась и в светёлку вошла Елена Прекрасная. Царь, пойманный на месте преступления, хоть и вспотел от волнения, а не мог не залюбоваться дочерью: «Эх, красота ненаглядная! – подумал он. – Вот сколько годов уже ей, другие в тридцать лет ужо старухами смотрятся, а Еленушка будто на шестнадцати годах застыла в красоте своей! Глядишь, скоро и умом к данному возрасту приблизится…» Елена стройна, высока, осиную талию пальцами обхватить можно. «И как она дышит–то, в обручи затянутая?» – подумал Вавила, вспомнив, как бочар третьего дня жаловался, что царевна совсем работать не даёт, всё пруты изогнутые в нижние сорочки требует вставить. А сарафан красивый на ней, со шлейфом. Подол колоколом в разные стороны, тоже на распорках да обручах, а не заметишь – столько складок из цветастого шёлка, столько оборок! Губы у младшей царевны полные, по цвету как сочная ягода–малина, а щёки – с морковкой в яркости поспорят. «То–то воевода весь разукрашенный ходит!» – и царь коротко хохотнул, вспоминая, как Потап третьего дня на думском совете в грязной рубахе сидел: морковные пятна у воротника, а свекольные на плечах – это супруга, на службу провожая, расцеловала его в обе щеки.
Вообще дочерей у Вавилы три – в один день и час на свет народились, и на лицо как две капли воды похожи были. Да только с возрастом различия проявляться стали: старшая, Василиса, считала, что в одежде главное опрятность и удобство, и ещё обязательное условие к сарафану али переднику, чтобы карманы были большие и вместительные. Книжки в них носила. Она вообще с книгой редко расставалась, всё мудростью обогащалась. Хотя, подумал Вавила, куда уж мудрее? Невозможно всего знать, хоть все на свете книги прочти, куда лучше понимать немного – и достаточно! Но супруг у неё подходящий – Иван Дурак. Да и кто ж с премудрой бабой жить будет, окромя дурака?
Вторая дочь – Марья – такой мастерицей была, хоть ткать, хоть прясть, а хоть и избу с мужиками наравне строить! Любое дело давалось ей легко, всё в её руках кипело, любая деревянная али кованая вещица к делу пристраивалась. К слову сказать, без её помощи бы не возвели Елене мезонину, и фонтанарии бы не сделали. А Марья Искуссница так от сестриных просьб устала, что придумала, как трубы проложить, да как воду качать, чтоб из фонтанарии вода выше терема брызгала.
Но две старшие сестры – и та, что первой свет увидела, и та, что за первой следом, красивыми не считались, и никому так себя называть не позволяли, чтобы не обижать глупенькую сестру. Ну, разве что, мужьям ночью в постели дозволено было, но что в супружеской спальне творится, того даже домовые не знают.
Елена, увидев отца у парфюмерного столика, поинтересовалась:
– Папенька, уже на стол подали, тебя ждут, а ты тут чего делаешь? Али столы перепутал, так еду на другой стол поставили, в большой горнице накрыли. А этот столик не для еды, потому как мал шибко, хотя я бы сюда тоже побольше стол поставила, да беда, в двери не проходит, так бы пригодился в светелке. А под зелья косметические да парфюм хранцузскай тоже побольше места требуется, ибо обоз вскорости подойдет…
– Да… вот… заплутал, – нашёлся Вавила, протискиваясь мимо дочери. – Ты шлейфу–то подбери, а то не ровён час наступлю, споткнусь, там глядь – и нос о косяк расквашу, а это недопустимо, царю–то, батюшке!.. – И он поспешил в большую горницу, втихомолку радуясь, что у дочери смекалки и догадливости ровно столько, чтобы в красоте разобраться, а на что-то серьезное, уж тем более на подозрения у Еленушки ума недостаточно.
– Ледям и мамзелям самим шлейфу носить тоже недопустимо, – говорила за его спиной Елена Прекрасная, путаясь в юбках, шлейфе и произношении: часть слов скороговоркой проговаривала, но вспоминала о манерности и, спохватившись, начинала говорить протяжно, в нос. Царь морщился, но молчал – одергивать дочку себе дороже, она тут же разразится либо слезами, либо длинной речью о прелестях французского «прононса», а потому задал самый безопасный вопрос:
– Это почему?
– Нам прислужницы специальные шлейфу носют, они фрейлинами кличутся. А манерность не всегда удаётся соблюсти, ибо моя фрейлина корову доить отлучилась.
Так весь обед и проговорила о политесе, гламурности да галантности, а потом плавно на моды иноземные перешла. Не замечала Елена, что в беседе кроме неё участия никто не принимает. Воевода Потап с царём только переглядывались, рты порой открывали, да только и слова вставить не успевали. Наконец, Вавила, поперхнувшись комком каши, привлек внимание дочери: та, пока его по спине хлопала, дабы прокашлялся, да воды зачерпнуть бегала, запыхалась, дыхание сбила да и умолкла на минуту. А попробуй не сбейся с дыхания-то, когда корсет обручами стягивает бока-то?
– А пошто это, Потапушка, стол у тебя скудный? – попробовал сменить тему разговора царь. – Пошто размазня овсяная на обед подаётся? И хлеб чёрствый, – он постучал горбушкой по столу, – такой даже собакам скормить стыдно?! – Попенял он, стараясь не смотреть на зятя.
О кулинарных подвигах Елены Прекрасной по Городищу такие байки ходили, что сам порой слушал да хохотал. Взять, хотя бы, её знаменитую утку в яблоках… В печь–то птичью тушку засунула, а вот вынула натуральную мумию… Да потом ещё полтерема от копоти отмывали! И ведь не было никакой надобности Еленушке готовить, чай, помощниц хоть пруд пруди, а вот всё неймётся – за уши от печи не оттянешь! «Вот чего ты, Еленушка, доказать пытаешься?» – вопрошал воевода, в очередной раз сбивая с жены пламя да вытирая сажу с её красивого личика. «Ой, Потапушка, да разве ж я виноватая, что мне после сестёр из всех талантов только кулинарный и остался?» – отвечала младшая царевна таким тоном, что Потап не смел убеждать её в обратном.
– Это, Вавила царь, тебе – хлеб чёрствый, а нам самое оно… нам, понимаешь, пудинг праздничный… – Вздохнув, ответил воевода Потап. Он за столом хмурый сидел, точно туча грозовая. Царь глянул на зятя, и тоже вздохнул: с чего тому улыбаться, на таких–то харчах? Потап тоже горбушку в руки взял, разломил, отметив про себя, что гвозди легче откусить да прожевать, чем пудинг этот, и добавил: