Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 35



Лоррейн Дастон, Питер Галисон

Объективность

Объективность и ее история

Тарас Вархотов, Станислав Гавриленко, Константин Иванов, Александр Писарев

Вся эпистемология рождается из страха – страха того, что мир слишком сложен, чтобы разум смог постичь его; страха, что восприятие слишком немощно, а интеллект слишком хрупок; страха, что память притупляется даже между двумя последовательными шагами математического доказательства; страха, что власть и конвенция ослепляют; страха, что у Бога могут быть тайны, а демоны одурачивают.

Всегда трудно писать предисловие, сам жанр которого настойчиво требует лаконичности (чреватой произвольностью суждения), сдержанности и, конечно же, подобающей скромности. Но эти трудности многократно возрастают, когда речь идет о книге, почти сразу же ставшей важной вехой и событием в весьма причудливом и зачастую непредсказуемо изменчивом исследовательском поле, – в истории науки. История науки (как исследовательская дисциплина) сама имеет историю и претерпела ряд серьезных трансформаций со времен первой волны историков науки в период между двумя мировыми войнами и своей институционализации в 50–60‐х годах. Сейчас опубликованная в 2007 году «Объективность» Лоррейн Дастон и Питера Галисона – неотъемлемая часть исторического ландшафта дисциплины, формирующая и определяющая его сложную и нелинейную динамику и одновременно свидетельствующая о тенденциях внутри этого ландшафта.

История истории науки – это цепочка умножений. Она началась как, по сути, апологетический проект по сбору, во-первых, исторических фактов в поддержку представления о единой, западной и современной, или модерной, науке, противопоставленной своим неудачным предшественникам и аналогам, и, во-вторых, исторических свидетельств ее неуклонного и неизбежного прогресса. С одной стороны, этот проект подкреплялся союзом с позитивистской философией науки, стремившейся объяснить, что такое Наука и как работает научный метод. Роль историка науки в таком случае состояла в представлении исторических примеров, воплощавших в себе эти сущности. С другой – наука мыслилась как особый тип ментальности, сформировавший модерность, и потому попытка понять последнюю должна была сопровождаться обращением к истории науки. Однако достаточно скоро после своей институционализации, уже с работ Томаса Куна, история науки (и вместе с ней различные проекты социального исследования науки) приходит к радикальному утверждению временной и пространственной множественности наук, одновременно осуществляя подрыв философских метатеорий и метанарративов о Науке.

Вероятно, первым мощным множителем образа науки стал язык, обнаружившийся в качестве фундаментальной инстанции в самом сердце работы ученых и разбивший западную модерную науку на парадигмы, в основе которых лежали теоретические конструкции. Несоизмеримость и непереводимость теорий задавала края этих «континентов» и неустранимость дистанции между ними. Образцы такого умножения – парадигматический подход[1] Томаса Куна и методологический анархизм Пола Фейерабенда[2]. Дробление, сопровождавшееся расширением географии и хронологии исследований, усиливалось благодаря союзу языка с историзмом, специфическая версия которого была благословлена Куном. Л. Дастон характеризует этот процесс как превращение истории науки в историю науки[3], выразившееся, в том числе, в постепенном перемещении занимающихся этим предметом специалистов на факультеты и кафедры истории. Этот союз подтачивал классическое представление о монолитном единстве современной западной науки, постепенно расшатывая межевые столбы, вытесняя телеологичность в представлении науки и «виговскую» историографию[4].

Язык как множитель еще сохранял исконную связь с представлением (теорией), тем элементом, который различала в науке прежде всего философия. Для классической эпистемологии и философии наука – автономный логический порядок пропозиций. Исследовать науку с философской точки зрения – значит спрашивать об условиях (трансцендентальных или трансцендентных) данного порядка. Этот подход позволял обосновать автономную логику функционирования и развития науки как поиска истины благодаря асимметрии внутреннего и внешнего. Он предполагал, что все внешние влияния (политические, социальные) являются внешними по существу, так как не имеют отношения к этой логике и могут лишь нарушать ее работу, порождая заблуждения и деформации науки.

Но эмпирически наука несводима к этому порядку. Для истории она перестает быть только и прежде всего множеством сменяющих друг друга теорий (даже если эта смена уже не регулируется внутренней телеологией и универсальной причинностью[5]). Она становится множеством эмпирически различимых фактических режимов существования – история науки в сравнении с философией науки перераспределила исследовательские места, – т. е. места, где наука себя обнаруживает, – и умножила их, произведя новые. На смену союзу с философией приходит союз с другими исследовательскими программами (прежде всего конструктивистской) и другими интеллектуальными проектами (социологией науки, STS, антропологией, культурными исследованиями). Происходит экспорт социальных и социо-культурных методов и если не отказ, то сдержанное отношение к большим нарративам и обобщающим работам. История науки все больше становится социокультурной и политической историей. Одним из следствий подобного альянса и преобразования самой истории науки стало то, что еще более мощным множителем науки, дополнившим язык под сенью историзма, стали материальные практики, постепенно входившие в фокус внимания исследователей и историков науки начиная с 1970‐х годов[6]. Становилось очевидно, что они не являются просто приложением или фоном, оттеняющим те или иные аспекты сложившихся независимо от них идей и теорий. Когда исследователи и историки науки вышли за пределы страниц, на которых наука оставляет свои письмена и которые долгое время служили невидимой опорой для всех возможных форм ее рациональной реконструкции, и переместились в лаборатории[7], лекционные залы, конференции, мастерские, соборы[8], музейные фонды, переведя взгляд с идей, высказываний и норм на конкретные практики (способы делания науки) и материальные устройства и объекты, прежние границы оказались проницаемыми, а научные «континенты» – вовсе не монолитными. Прежнее многообразие усилилось и расцвело, будучи пересаженным на плодородную почву эмпирического. Рабочий стол истории науки заполнялся самоцветами и жемчужинами исследований отдельных эпизодов и практик, но они не складывались, подобно элементам пазла, в единую картину[9]. Иными словами, предпочтительным взглядом для историков науки стал взгляд ювелира – обзоры с высоты птичьего полета потеряли для них свою привлекательность и интеллектуальную респектабельность (но не исчезли, оставшись в арсенале истории науки[10]). Открывающиеся новые многообразия уже было затруднительно, если не невозможно, подвести под какое бы то ни было понятийное единство. Вопрос о том, какие формы понятийного единства могли бы соответствовать многообразиям, умножаемым историей науки, в ситуации, когда прежние фигуры тождества были дисквалифицированы, а любой инвариант оказывался не более чем исторической локальностью, остается открытым, однако «Объективность» предлагает нам один из наиболее интересных путей решения этого вопроса.

1

Хотя парадигмы – это буквально наборы разноплановых примеров (проблем, задач, технических навыков, объектов изучения, теоретических и эмпирических языков), границы между ними определялись в первую очередь по разрывам между теориями как языками разных сообществ.

2

Еще раньше – Людвиг Флек, однако он приобрел известность только благодаря усилиям Куна.

3

Об этом см.: Lorraine Daston, «History of Science without Structure», in R. J. Richards and L. Daston (eds.), Kuhn’s Structure of Scientific Revolutions at Fifty. Reflections on a Science Classic (Chicago: Chicago University Press, 2016). «История науки никогда не была более решительно исторической в своих методах (архивных) и способах объяснения (контекстуальных); многие, если не большинство ею занимающихся, преподают на факультетах истории, к которым, как полагал Кун, они и принадлежат» (Ibid., p. 118).



4

«Виговская история» (англ. Whig history) – подход, интерпретирующий каждое событие с точки зрения его вклада в общий прогресс, неуклонно ведущий к текущему положению дел как его высшей точке. В таком подходе история науки предстает как хронология преодоленных ошибок и предвосхищений принятых теорий. Термин был предложен Г. Баттерфилдом в книге «Виговская интерпретация истории» (1931) и отсылает к партии вигов и ее политической риторике в британском парламенте.

5

Эмпирически мотивированный отказ от универсалий – принципиальный жест современной истории науки. Ср. с высказыванием Л. Дастон: «Большинство историков науки больше не считают, что какая-либо структура способна воздать должное их предмету. Сама идея поиска всеобъемлющих закономерностей в истории науки кажется дикой, своего рода рудиментарным гегельянством, ищущим скрытую, неумолимую логику в наблюдаемых капризах истории, – а в случае Куна – последней попыткой дать Разуму (теперь воплощенному в науке) Рациональную историю» (Lorraine Daston, «History of Science without Structure», р. 117). Показательно в данной связи и замечание П. Галисона, сделанное восьмью годами ранее: теория научного изменения, за построение которой в 1970‐х годах развернулась борьба между философами, уже не кажется возможной: «Наука оказалась слишком гетерогенной для этого» (Peter Galison, «Ten Problems in History and Philosophy of Science», in Isis, 2008, vol. 1 (99), p. 111).

6

Это, разумеется, не означает, что прежние стили и предметы исследования оказались отброшены – только перемещены на задний план. И точно так же это не означает, что практики вдруг оказались в фокусе внимания исследователей – уже Кун уделял много внимания практическому аспекту конституирования парадигм и их сторонников, указывая на роль исследовательских практик, способов аргументации и преподавания. Однако у него практики все же были подчинены парадигмам и скорее не выступали самостоятельными акторами исторического процесса.

7

См., например: Bruno Latour, Steve Woolgar, Laboratory Life: The Social Construction of Scientific Facts (Beverly Hills: Sage Publications, 1979).

8

См., например, описание Дэвида Тернбула строительной площадки готического собора как средневекового Laboratirium’a. (Turnbull D. Masons, Tricksters and Cartographers: Comparative Studies in the Sociology of Scientific and Indigenous Knowledge (London: Routledge, 2003), Ch. 2.)

9

См., например: David Kaiser «Training and the generalist’s vision in the history of science», in Isis. 2005 Jun; 96(2), p. 244–251.

10

См., например: David Wootton, The Invention of Science: A New History of Scientific Revolution (London: Penguin Book, 2015). Cм. русский перевод: Вуттон Д. Изобретение науки. Новая история научной революции. Азбука-Аттикус, 2018.