Страница 2 из 4
Если бы они видели нас на сцене во время труда, они бы к нам и близко не подошли. Это для «святого» процесс работы радость, помахал туда-сюда кадилом, ручку для лобызания протянул… А тут вены вздуты, глаза выпучены, пульс в висках стучит, то слова не успеваешь записывать, то краски подходящей не видишь. Одно мучение.
Художник внимал и согласно кивал. Иногда его взгляд устремлялся вдаль, значительно дальше своих возлюбленных натурщиц и даже дальше банного окна, куда-то за горизонт. Тогда он начинал и сам говорить странные вещи.
– Люди странные существа, погрязшие в самости и гордыне. Убогие считают, что для них уготовлен рай, надо лишь дожить в своём убожестве до Страшного суда. Алчные просто алчут рая, покупая индульгенцию у посредников, часто путая судью с адвокатом. Кого они только не «башлят», искупая свои грехи.
– Это же замечательно, – прервал речь художника литератор, – Люди в своей подлости хоть чего-то должны бояться. Это хорошо, что они платят за нынешний страх, опасаясь своего завтра.
– Наверное. Но с чего люди взяли, что каждому человеку в отдельности кто-то открывает врата в рай или ад. Не думаю, что в «небесной канцелярии» нашлись бы желающие на такую собачью работу. Открывать врата праведникам – это всё равно что ежесекундно распахивать створки дверей перед английской королевой или российским президентом. А вдруг, что-то не так сделаешь? К примеру, только одну створку двери откроешь, а перед тобой, ну прямо «праведник из всех праведников». Он вознесётся в рай, нажалуется богу и уволят тебя к чёртовой матери. А если эта должность была поганой, то какой же окажется другая? Открывать врата ада? При таком количестве желающих туда попасть, та ещё работёнка. Горячий цех. Оттуда пламя как из мартеновской печи, а туда толпа истеричек, лгунов, политиков, чиновников, бизнесменов и прочего многочисленного земного отребья.
Как-то так, за своими безгрешными беседами они и коротали своё свободное от «творческих ударов» время. Они вроде бы блуждали по следствиям, но в конце этих блужданий всегда приходил тот, кто знал больше, и их мозг начинала сверлить причина блужданий, требующая выхода. И литератор начинал писать ручкой, а художник кистью, создавая нечто из ничего.
Они никогда не видели того, кто знает больше. Но он всегда очень просто завершал их блуждания по следствиям, «вколачивая» в их мозг ясные мысли.
– Не мудрствуйте! Вы все суть-тело бога! Его материальное воплощение! Каждый человек – это его отдельная клетка, молекула, квант. Назовите себя как угодно. С ростом численности населения растёт и материальное воплощение бога, точно так же, как растёт ребёнок во взрослого человека. Ваша задача утончать себя как материальную клетку бога, наполнять себя знаниями, чтобы бог вернулся в состояние чистого духа. И так до бесконечности. Одни отжившие клетки выпадают в материальные отложения, другие возносятся ввысь, в энергетическое сияние вечности. Это вы называете адом и раем.
После таких откровений у литератора и художника наступали дни, месяцы «творческого запоя». Они спасали себя. Художник писал странные картины. На этот раз он писал человека странного вида создающего из светоносных нитей, похожих на паутину, совершенно немыслимые для обычных людей, образы. В этих образах соседствовали мрачный гранит, омываемый чёрной нефтью, и лучистое сияние ещё никому не известного источника света. А литератор замахнулся на описание самого святого, что знало человечество – на описание Святой Руси.
Глава вторая
Вячеслав Константинович ощутил от откровений того, кто знает больше, щемящую тоску неуловимого открытия. Ему моментально перестала нравиться вся текущая и радующая глаз жизнь. Всё и сразу стало недостаточно красивым и чувственным для него. Пар уже не так грел, женщины казались не слишком свежими, и их хотелось, как продукты, делить по сортам. А чужие книги его стали просто раздражать, так как литератор перестал видеть в них истину. Его начал одолевать писательский зуд. Терпеть он больше не мог и сбежал от всех.
На белом листе бумаге было написано «Жизнь». Вокруг листа по всей площади стола валялись окурки, бутылки из-под дешёвого красного вина, и только в самой середине стояла бутылка армянского коньяка и чашка йеменского кофе. Видимо эти атрибуты человеческого величия в достижении продуктовой цели, должны были вдохновлять литератора на подобный подвиг в литературе.
«Жизнь» давалась литератору трудно. Далее, крупными буквами и пьяной рукой он написал «Жизнь даётся. А раз она даётся, значит, у неё есть первоисточник».
После этой глубокой мысли литератор начал чесать голову, ковырять в носу, возбуждая нервные рецепторы. Обычно это ему помогало. Помогло и на этот раз. Рука стала толкать ручку по листу бумаги с ускорением. С некоторых пор, это великое слово «ускорение» стало венчать на Руси любой трудовой подвиг. Литератор тоже поддался этой авантюре и писал так же, как спринтер бежит стометровку с барьерами: ничего не видя, ничего не слыша, и только выкидывая литературные коленца, преодолевая барьеры.
И он писал: «Эх мать наша Святая Русь. К ней надо стремиться от первоисточника. Тело мешает. А первый посредник на пути от тела к первоисточнику – это наша душа. Надо слушать требования души и тогда всё встанет на свои места. У жизни есть уровни. Они для всех разные. Почему? Кто-то ведь знает. А для нас придумали сказку об условиях, среде и процессах размножения».
Написав эти крылатые слова, литератор вспомнил художника и его натурщиц. Он окинул стол тоскливым взглядом, и его неудержимо потянуло обратно в деревню, в баню, к прекрасному полу. Для этих случаев на столе и стоял коньяк. Налит он был в старинный сосуд из богемского стекла в виде «графини». У «графини» была чудесная головка с заправленными вверх волосами, венчавшими высокую и стройную фигурку. Её руки были сложены на груди. Она была изготовлена чешским мастером лет 200 тому назад и принадлежала к семейным реликвиям. Она всегда была наполнена коньяком. Литератор видел в этом некоторую символичность и сравнивал коньяк со своей кровью. Матушка литератора называла эту реликвию просто «Графиня» и относилась к ней весьма небрежно. Во времена детства литератора «Графиня» чаще была заполнена самогоном, чем прочими благородными напитками. Короче говоря, жизнь за несколько столетий потаскала её по «подворотням» и «дворцам». Легенд с ней не было связано никаких, а может быть литератор о них не знал. Матушка его спокойно обращалась с такими фамилиями, как Сомерсет Моэм, Дитрих, Соммер, добавляя при этом «родственнички». Так или иначе, но «Графиня» стала со своим содержимым музой литератора. Он искал подобную красоту в других женщинах, но не находил. Им всё время чего-то не хватало до её форм: утончённости, прозрачности, стройности, а главное содержания. Возможно, поэтому и жизнь литератора была отличная от жизни общества.
Он продолжил писать: «Если жизнь складывается ни как у всех, то это ещё не значит, что она неправильная. Стоит присмотреться к жизни общества, и становится видимой жизнь стада из которого крайне редко выбиваются те, кто слушает свою душу. Стоит только присмотреться и увидишь, что человек до семнадцати „святых лет“ проживает эти семнадцать лет как попало, то есть, как родители на душу положат. Затем он так и живёт с контуженной душой и в холостую ещё лет шестьдесят. В этот период он совершает „общественный подвиг“, который любят описывать бестолковые поэты. Он рожает, сажает, строит и тырит. А если поднять завесу этой тайны, то до семнадцати лет человек ещё мал и глуп, а значит, у него есть надежда на будущее. После пятидесяти надежда неумолимо угасает. Но счастливы ли те, кто живёт с семнадцати и до пятидесяти?».
– Счастлив ли я? – задал литератор себе вопрос. Дымящий окурок вонзился в горлышко бутылки из-под красного вина, и зашипел в мутные жиже бормотухи.
– Какое может быть счастье среди этих банальных бутылок из некачественного стекла. Разве сквозь эти мутные стенки увидишь небо. Эх, где мои семнадцать лет, – тосковал литератор.