Страница 3 из 5
Истово верующий, Бунин во многих своих статьях цитирует Библию, чаще всего вспоминая Иова. Именно этот библейский герой является для Ивана Алексеевича той самой мученической фигурой, чья жизнь, по мнению автора, все больше напоминает жизнь многих эмигрантов, непримиримых последователей Белой идеи. Считая всех, кто погиб в рядах Добровольческой армии, настоящими мучениками, достойными канонизации, Бунин преклоняется перед вождями этого движения и говорит А.И. Деникину на банкете в честь военачальника: «Ваше Высокопревосходительство! Я не в силах выразить перед Вами даже и малейшей доли тех сложных и глубоких чувств, которыми охвачен я в сознании всей великой важности минут нами переживаемых, когда незримо пишутся новые славные страницы русской летописи, на коих уже неизгладимо начертано Ваше славное имя и коим предстоит такая долгая, долгая историческая жизнь. Позвольте мне только земно поклониться Вам ото всего моего сердца, с особой силой ощущающего ныне свою кровную связь с Россией, – сердца, бесконечно исстрадавшегося и в эту минуту бесконечно счастливого».
И потом, уже в эмиграции, осознавая, что Белое движение не в состоянии вернуть разрушенный уклад и победить большевиков, Бунин с жадностью следит за все, что происходит на его бывшей родине, страдая вместе с ней, мучаясь из-за неспособности помочь всем умирающим в боях, замерзающим в морозы или гибнущим от холода.
Писатель с горечью замечает: «Теперь передо мною петербургская «Правда» за июль и август нынешнего года… Все то же, буквально все то же, что с тоской, болью, отвращением читал в восемнадцатом году в Москве, а в девятнадцатом в Одессе… Все тот же осточертевший жаргон, все та же яростная долбня трех-четырех мыслишек, все та же заборная грубость, все та же напыщенность самого низшего разбора, самый «высокий стиль» рядом с самой площадной бранью, все те же вопли, восклицательные знаки, аншлаги аршинными буквами, все та же превосходящая всякую меру наглость в лживости, которой пропитано буквально каждое слово, каждый призыв, каждый «лозунг», каждое сообщение, все та же разнузданная до тошноты хвастливость, все та же видимость бешеной деятельности, все та же страшная в своей маниакальности и в своей неукротимой энергии обезьяна, остервенело, с пеной у рта катающая чурбан – и все та же гнусная и жуткая действительность, явствующая в каждой газетной строке и чуть не в каждом заголовке!» Эстет, любящий и ценящий русский язык, Иван Алексеевич не может смириться с новой орфографией, с упрощенным, «нелитературным», по его мнению, языком, которым пишутся все современные ему произведения в советской России. С сарказмом замечает Бунин: «…«могучий и ядреный», самый что ни на есть русский рассказ Всеволода Иванова, под заглавием «Орленое время» и начинается так: «В которых пустынях и по сейчас идет еще орленая жизнь. Жизнь эта как отвороченный пласт земли на неурочно раннее гнездо. Мечись потом птица, вой неслышным воем! Деревня есть Колудино на реке Печоре. Ломит та река дерево и камень нагордо. Молочистые туманы прячут ее в белосоватые полы своих одежд. А вот на четырнадцать волостей прославился Ефрем Шигона шубным своим клеем!..»». Для автора, любящего и ценящего русскую речь, тонко чувствующего каждое слово, подобный текст выглядит пошлостью и безвкусицей. И Бунин искренне не понимает, что может здесь привлекать читателей и почему надо широко рекламировать жуткое, по его мнению, произведение.
Именно при чтении публицистического наследия любого автора можно понять и прочувствовать его душу, осознать тот смысл, который он вкладывал в свою жизнь. И мне хочется верить, что публицистика Бунина, так незаслуженно забытая ранее, теперь станет на одну ступень с его мастерски написанными художественными произведениями. И Бунину-публицисту мы воздадим такую же хвалу, как и Бунину-писателю.
Грешница
В чем вина ее? Объясните мне.
В том, что Господа не послушалась?
Что года пролетели, как в страшном сне,
И всю жизнь среди грешников мучилась?
Что желала прожить отведенный ей срок
Там, где жизнь началась ее горькая?
Что судьба была тяжкой, как рабский оброк,
И всегда поднималась лишь с зорькою?
Так за что ее превратили во столп?
За какие грехи наказание?
Для чего выставлять на осмотр для толп?
Ведь естественно было желание.
Ведь хотела она лишь на дом свой взглянуть,
Попрощаться с родимой Отчизною…
Но лишь бросила взгляд, не успела моргнуть,
И оделась соленою ризою.
И стоять ей века за ошибку свою,
Без движения и без дыхания,
В этом голом, далеком, пустынном краю,
В наказание за ослушание.
Веник
Все чаще мне начинает казаться, что жизнь человеческая похожа на веник: когда ты покупаешь его в магазине, он нов и «полон сил». На него приятно смотреть, он может выполнять свои обязанности практически безупречно, и тебе не нужно ставить его в самый дальний угол, чтобы не смущать свой взор.
Проходит время. Веник уже не настолько «молод», как раньше, его прутики начинают выбиваться из общей массы и иногда даже падают на пол. Чем чаще ты его используешь, тем непрезентабельней становится его вид, он растрепывается все больше, и ты стараешься поменьше смотреть в его сторону, не хочешь портить себе настроение, смотря на него. Все чаще у тебя появляются мысли о необходимости покупки нового «инструмента».
С каждым месяцем размер веника все уменьшается, прутья выскальзывают из-под ниток все чаще, и ты уже не понимаешь, чего в доме больше: пыли или этих самых прутьев. Веник становится все «ниже», использовать его уже не настолько удобно, как раньше.
Ну и наконец, наступает такой момент, когда ты выбрасываешь его, своего «верного товарища», и покупаешь новый…
Сонет
Соблазнов многих мудро избегая,
Хочу сказать одно – тебя люблю.
Одну тебя, и не нужна другая.
"Не покидай меня!" – в слезах молю.
Ты только для души моей отрада.
Что без тебя мне жизнь? – Презренья миг!
Ты мне и горе, и любви услада.
Мне жаль того, кто так и не постиг
Любви земной и яд, и наслажденье,
Кто отказался от таких чудес,
Не испытал душевного волненья
И после смерти в воздухе исчез.
Секрет тебе открою свой простой:
Я не умру, ведь я любим тобой!
Не пара
Пожалуйста, только живи,
Ты же видишь, я живу тобою,
Моей огромной любви
Хватит нам двоим с головою.
Земфира
Вера созрела рано. Может, дело было в инвалидах-родителях, часто нуждавшихся в помощи со стороны, может – в «мнении» общества, постоянно «жалевшего» ребёнка, а может, изначально в Веру была вложена душа зрелого человека. Кто знает… Но уже в четырнадцать лет девчушка начала задумываться над темами, которые многим ее сверстницам вообще не приходят в голову. Внимательный подросток замечал и яркую любовь матери, и снисходительное, чуть свысока, чувство отца к ней, и жалость со стороны обеих бабушек, и легкую грусть в глазах дедов. Слишком многое замечал подросток, тем более жила семья в небольшом южном городке, рядом с морем и горами. Про такие места обычно говорят: здесь все знают друг друга. Ну, может, и не все. И не знают точно. Но вот сплетни ходили. За спиной, как обычно. Хотя некоторые кумушки не стеснялись и в лицо пожалеть девочку, которой уже в отрочестве пришлось принять на себя заботу о близких родственниках.
Мать, Дарья Викторовна Линчева, тихая, скромная, малозаметная женщина с «букетом» различных заболеваний, главным из которых было ДЦП, «вспыхивала» только рядом с мужем и дочерью. И все вокруг в один голос утверждали, что эта серая мышка души не чает в своей семье, что она подобрала достойную пару, что их дочь вырастет приличным человеком. Дарья часто уезжала в больницы, в которых могла лежать месяцами, и Вера оставалась с отцом, Андреем Андреевичем Линчевым, мужчиной спокойным, рассудительным и невероятно скрытным. Он тоже не отличался железным здоровьем, но больницы не посещал, считая такие поездки напрасной тратой времени. У него, как и у матери, диагностировали ДЦП, но в более легкой степени. В отличие от жены, он работал, зарабатывая на жизнь себе и семье, умственным трудом: статьи, переводы, тексты к годовщинам – что он только не сочинял.