Страница 4 из 16
– Саммерс, – сказал он. – Кажется, вы страдаете очень опасной фобией. Очевидно, у вас сильная неприязнь к штампам и клишированным выражениям. Можете объяснить почему?
Вальдо задумался на минуту.
– Видите ли, – начал он медленно. – Я много слушал радио и глотал дешевенькие журнальчики. Однажды вечером я читал журнал «Вестерн» и слушал, как диктор что-то рекламирует, как вдруг – щелк! Что-то во мне переключилось. В рассказе, который я читал, ночь была черна как смоль, у героя – стальные мускулы, а глаза у Джейн – словно звезды. А диктор по радио продавал нечто хрустящее и хрупкое, свежее и аппетитное, быстрого приготовления и призывал требовать это самое у бакалейщика немедленно! Желудок у меня так и скрутился кренделем. И надо же было так случиться, что в этот самый миг вошел мой дядюшка и говорит:
– Дождь льет как из ведра!
Я схватил пепельницу и как запустил ее дядюшке в голову!
– Гммм! – Психолог раскладывал по полочкам Саммерса сквозь толстые линзы очков. – Как бы вы поступили, Саммерс, если бы я прямо сейчас засыпал вас кучей штампов?
– Не советую, – предупредил Вальдо. – Могу и стукнуть.
– Попробуем, кто кого?
– А я смогу?
– Я знаю, что сможете. Теперь садитесь, и я зачитаю несколько приготовленных мною клише.
Доктор устроился на кровати и достал внушительный лист бумаги с накарябанными иероглифами.
– Красный, как свекла.
Вальдо исторг горловое рычание.
– Страшный, как смертный грех, – продолжал доктор.
Вальдо сжал кулаки.
– Жара, как в аду.
– Хватит, – сказал Вальдо, ударив доктора по голове, но не сильно.
– Будьте сговорчивее, пожалуйста, – попросил специалист, потирая ушибленный лоб.
Он отодвинулся на несколько футов по кровати, откашливаясь.
– На чем мы остановились? – спросил он, шаря глазами по списку.
– Вам было жарко, как в аду, – подсказал Вальдо.
– Да. Итак, холодный, как лед. Губки, как лепесточки. Красота, как на картинке. Теплый, как печь. Глаза, подобные прозрачным озерцам лунного света… – Он сделал паузу, ожидая, пока Вальдо выпустит пар. Занятие продолжалось десять минут, и когда добрый доктор покидал камеру, то насчитал на своей «анатомии» с десяток синяков.
Доктор возвращался каждый день. Занятия продвигались с нарастающим накалом страстей и своеобразием событий. Иногда Вальдо гонялся за доктором по камере, а иногда доктор в порыве ярости гонялся за Вальдо.
На тридцатый день, прибегнув к джиу-джитсу, доктор смог произнести три полных клишированных выражения, не подвергая свой моральный дух и организм физическому воздействию от Саммерса.
На сороковой день доктору разрешили вывести Вальдо из камеры, и они на пару носились по коридорам, при этом Вальдо размахивал кулачищами, а доктор бежал, немного опережая своего подопечного, во все горло выкрикивая клише.
Если Вальдо догонял доктора, занятия внезапно приостанавливались на неопределенный срок.
Не приходится говорить, что теперь психолог пробегал стометровку с завидным результатом.
А Вальдо стал успокаиваться.
На шестидесятый день Вальдо выпустили на свободу.
– Самочувствие отличное, – сказал он. И действительно, он пребывал в отменной форме.
Вальдо вернулся домой к жене и детям, радио и журналам и за всю оставшуюся жизнь ни разу даже пальцем не тронул ни одного любителя штампов и клише.
Но мы вынуждены с превеликим сожалением доложить вам, что на прошлой неделе, когда доктор стоял на углу Главной и Четвертой улиц, кто-то подошел, хлопнул его по спине и как сказанул:
– Как делишки? Как детишки? Не болит ли голова?
Пистолетные выстрелы, грохнувшие в ответ, слышала вся округа аж до самой Седьмой улицы.
Луана животворящая
Прежде чем я покончу со своей бренной жизнью, распрощаюсь с жуткими чужаками и уйду от всего светлого и темного, я должен поведать о причине своего самоубийства. Мой рассудок объят липким страхом, который горит в закоулках подсознания, подобно бледному пламени свечи в гробнице. Ужас высасывает из меня силы и заставляет слабеть и трепетать, как ребенок. Что бы я ни делал, я не в состоянии от него избавиться, ибо ночь полнолуния насильно его возвращает.
Я сижу в тишине темной комнаты и жду. В нескольких футах возвышаются огромные напольные часы – реликвия многих поколений нашего семейства – с мрачным циферблатом, что бледно маячит в черноте, отбивая часы низким и изысканным боем. Старинный хронометр должен исполнить действие, которое я не могу доверить своим трясущимся рукам, и в полночь, с последним ударом, через четверть часа, рычаг надавит на спусковой крючок револьвера, прикрученного сбоку, и отправит сокрушительную пулю мне в сердце. Пока я жду, я должен, обязан излить, облегчить душу своим повествованием.
Я искатель приключений. Я не хожу торными путями. Но вот мне минуло тридцать лет, я седовласый старик, у меня трясутся пальцы. Страх изрезал мое лицо, оставив на нем запавшие глазницы и борозды, как на коже мумии. Я немощен, я одряхлел и обессилел. Мне впору захлопнуть крышку гроба и опочить навечно.
Вернуться бы в прошлый год, ко дням, минувшим совсем недавно и дьявольски далеким от постоянных терзаний, из-за которых двенадцать месяцев показались мне целым веком.
В Индии, за Гималайским хребтом, в сумрачной местности, где рыщут тигры, меня бросили мои родные, которые мямлили суеверные россказни про «Луану». Прорубаясь сквозь дебри колючих зарослей, я набрел на косматого человека, сидевшего, скрестив ноги, под деревом, попыхивая опиумной трубкой. Я заговорил с ним в надежде обрести в его лице проводника, но не получил ответа.
Я посмотрел ему в глаза – миндалевидные щелочки в хитросплетении морщин, но не увидел ни радужки, ни зрачков, а только сгусточек налитой свинцом плоти, словно глазные яблоки закатились назад в гипнотическом опиумном сне. И он не проронил ни слова, а лишь едва покачивался из стороны в сторону, словно саженец на летнем ветерке, и струйки дыма слетали с его губ. Придя в ярость от молчания, я затряс его, пока трубка не вывалилась из его рта. Его челюсть упала, обнажив ряд острых желтых зубов, при виде которых мой желудок взбунтовался. Незнакомец не мог говорить, ибо его язык посинел, съежился, словно сушеная, рассеченная смоква, и истек кровью. Из недр его горла раздались нечленораздельные звуки, как в бреду. И я отпустил его. Его руки немедленно зашарили по земле, нащупали трубку и водворили ее на место – в рот. Он продолжал безмятежно покуривать трубку, слепо и бессловесно, и я в спешке покинул это место.
Остаток дня я продирался сквозь джунгли, где не ступала нога белого человека. Погибая от жажды и голода, я безуспешно попытался дойти по еле заметным звериным тропкам до водопоя. Когда я попытался вернуться туда, где я прорубил проход в колючих зарослях, исчезли и моя тропа, и странный слепец. Словно за несколько часов все заново заросло тернистым кустарником. И когда я заметил зарубку, сделанную мной на дереве, то понял, что колючки действительно растут, ибо зарубка оказалась заметно выше. Это был край безумно растущих джунглей, где растения прорастали, росли и умирали за неделю или две. Растительный покров имел толщину в целый фут и оказался поразительно живучим, а жутковатые джунгли были знойными, необъятными и молчаливыми. Даже звериный рык тигра не нарушал гнетущую тишину, которая душила меня, пока я не исторг вопль, дабы усладить свой слух и, задав себе встряску, вернуть себе здравомыслие. Когда странное отсутствие звука становилось невыносимым, я бежал напролом сквозь кустарник и болота, спотыкаясь, падая и скользя, пока с меня градом не начинал лить пот. Тогда я садился отдохнуть и смотрел, как высыхает грязь на обуви, образуя коросту.
И все равно – ни звука. Нечто зловещее опутывало эту обрамленную деревьями местность беззвучным однообразием.
По мере того как солнце отправлялось в недолгое плавание по океану листьев и ветвей и пропадало на западе, я осознал, что это обособленное место, не потревоженное внешним миром, от которого оно отбивалось стеной колючек. В этом краю безмолвия было мало водопоев и животных, а аборигены были скрытны и встречались редко. Я смутно припоминал странные рассказы о них, об их земле и ритуалах при свете полной Луны.