Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19



Может, он попросту сбежал из психушки?

А может, даже, что и не сбежал. Пройдет сейчас действие лекарства – и он увидит себя в доме скорби, где повесился в прошлом году китаец Ся, оттого что хотел выписаться обратно в Поднебесную, а этого допустить было нельзя, потому что если выпишутся все китайцы, то что же это будет?

Он отмахнулся от диких мыслей, не дал им возобладать, вспомнил о Гаврииле. Но и тут память подбрасывала невеселое… не радовало оно его, не могло радовать. Архистратиг поднял мысленный взор к невидимым небесам, пронизал их до последних галактик, возвысил голос сердца своего.

О брате, в глубинах дальнего космоса сущий! Вслед за многими повторю: почто оставил меня? Обманутый ничтожеством людским, оскорбленный низостью человеческого рода, отправился блуждать среди черных дыр и сверхновых, в надежде найти иную, лучшую жизнь, а, повезет, то и самого Отца… Как мог ты, Гавриил, отринуть от себя холодный ад ближнего космоса, в котором вращалась Земля, отречься от дьявольских лабиринтов Млечного Пути, пустившего свои метастазы дальше, чем ему было назначено? Теперь один я перед лицом Врага, и нет у меня здесь той силы, которая положена мне по праву.

Кто такой ныне я сам, топчущий упрямый белый снег? Малая часть могущественного архангела Михаила, второй в мире силы после Творца Вседержителя… Или все же третьей – что скажешь на это? Неужто второй был Проклятый, тот, чьего имени теперь не говорят, ибо само имя его способно выжечь кровавые язвы во рту и на языке, а произнесенное трижды без перерыва – и вовсе свести с ума. Но ведь он Сатана, враг лишь для людей и для младших ангелов, созданных вдогонку первым. А что помню о нем я? Свет, и любовь, и преданность, и красота, источаемая каждой клеткой божественного его естества… И еще горькие слезы, которые застилают глаза при мысли о низринутом во тьму несчастном брате Деннице, ангеле Утренней звезды.

И вот я среди людей, чтобы спасти их или сгинуть самому… Чего же жаждет род лукавый и прелюбодейный? Того же, что и всегда – знамений, чудес, воскрешения мертвых… Ничего этого я теперь не могу, я – могущественнейший из ангелов Божиих… Сила покинула меня. С чем приду ко Врагу, ко брату, ставшему врагом? Как смогу убедить его? Стоит ли по-прежнему за плечом моим Вседержитель или оставил Он нас, как оставила меня сила?

Нет ответов на эти вопросы, и ни на какие вопросы нет ответов. Но, что бы ни было, нужно идти туда, в логово тьмы и теней. В этом мой долг сына, долг перед другими его детьми, которым в небесах и на земле несть числа…

Мысли эти, горькие и скорбные, могли бы уничтожить галактику, если бы думал их архистратиг Михаил. Но между ним и миром теперь стояла бледная тень отставного священника, и сила его была стреножена смертным сосудом.

– Отец Михаил… Отец Михаил…

Словно сквозь густой сугроб донесся до него голос Катерины. Архистратиг очнулся, встрепенулся, отер лицо, мокрое от снега. Кого звали – отца ли Михаила или архангела? Впрочем, какая сейчас разница… Он повернулся к Кате, улыбнулся ободряюще, с трудом растягивая обветренные, сухие, готовые треснуть губы.

– Что тебе?

– Церковь, отец Михаил.

Катя указывала на выросшую на горизонте, на редкой опушке маленькую сельскую церковку, полупогребенную под двухметровыми белыми сугробами.

– Церковь – это хорошо. Где церковь, там и люди… – сказал Михаил.



Катя поглядела на него расширенными от страха глазами.

– Нельзя нам туда, – пробормотала. – Се – дом антихриста, прибежище нечистого.

– Ничего, – сказал Михаил. – Не всякая ныне церковь – дом антихриста. Есть иные, где сохранилась благодать. К тому же я эту церковь знаю.

Он действительно знал эту церковь. Точнее, знал не архистратиг – безумный отец Михаил. Давно, еще в прошлой своей, поповской жизни, служил он в ней настоятелем. Собственно, он один там и служил, других священников не имелось. Церковь была маленькая, заштатная, как шутили прихожане. Сослужали здесь только два человека – он сам да вдовый и бездетный дьячок Антоний, по совместительству сторож и круглая сирота.

Архистратиг слегка наморщил лоб, вспоминая дьячка, поднимая его из-под глыб обветшавшей человеческой памяти, от которой сейчас остались одни руины, но кое-что еще можно было узнать по контурам… Старый причетник, кажется, был человек добрый, покладистый, православной церкви преданный, но еще больше – лично отцу Михаилу. И если бы батюшку, упаси Господи, вдруг запретили в служении и даже извергли из сана, Антоний все равно бы упрямо молился о здравии его и почитал своим настоятелем. Думается, единственное, что могло бы отвратить дьячка от отца Михаила, так это если бы тот перешел в латинскую ересь или, скажем, стал проповедовать с амвона какую-нибудь хатха-йогу. Вот этого бы старик точно не перенес, разбилось бы его бедное сердце.

Но не до йоги и прочего чужебесия было сейчас отцу Михаилу. Больше всего нуждался он в пристанище: теплом доме, горячем чае и телефоне. А все это можно было найти только у старого псаломщика.

Сам же Антоний, не чуя архангеловых о себе мыслей, сидел теперь в своей маленькой, перегретой березовыми поленьями избушке, глядел, как, похрустывая, горят в печи дрова желтым сильным огнем, слушал, как уныло воет за окнами ветер. Отпивал мелкими глотками из фаянсовой кружки сладкий темно-вишневый чай, окунал в него сухарики, отщипывал размягченные кусочки натруженными деснами, посматривал в красный угол на иконки, которые для сохранности перенес из церкви к себе в сторожку.

Все, казалось бы, имелось у дьячка для счастья, не было только счастья в его душе. Тосковал Антоний, грустил, что церковь стоит пустая, а от отца Михаила который уже месяц никаких вестей. Болело его сердце от войны, чтоб ей пусто было, проклятой.

Поглядеть снаружи – теплыми окнами светилась изнутри его избушка, на сказочный рождественский домик была похожа… Но не было в ней тепла, как не было тепла в душе причетника. Над лампадкой такое бывает: вроде и свет теплится слабый, мерцающий, но кроме света ничего, один мертвый холод. Вот и в сторожке было теперь так же. Не радовали Антония Палыча иконы, не радовал сладкий крепкий чай, даже сухарики, крепенькие, духовитые, собственноручно сделанные, засушенные на печи – и те не радовали его. Долго он боролся, не давал себе унывать, не давал отчаиваться. Но сегодня кончились силы его души, и смерть разверзла перед ним свой жадный зев. Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа? Да вот же она, вот, рядом стоит, словно несытый ворон над замерзающим в степи путником…

Отчаялся дьячок, махнул на жизнь рукой, но умирать все равно казалось очень страшно. Был он человек простой, робкий, грехов имел много, пусть и воображаемых, – такому в рай дорога заказана. Тогда куда ему? В ад или воздушные мытарства мыкать – от бесов проклятых, негодных, возомнивших о себе… От мысли этой стало ему так дурно, что он пошел и лег на твердую лавку, тихо прикрылся красно-пестрым одеялом. Одеяло было не простое, своими руками из дерганых лоскутов шитое. Хендмейд и пэчворк – вот как это называется, знающий человек сказал, племянник участкового милиционера Сережа Гудзий, повидал мир, не нам чета. Как-то случайно, а то ли по делу, забрел он в сторожку Антония, углядел его одеяло, пришел в восторг. За такие, говорит, одеяла в Америке или Европе большие деньги дают… Но что же, дорогие мои, что дают – не в Америку же теперь ехать! Да и зачем старому псаломщику деньги, ему бы душевного покоя чуть-чуть. Но вот этого как раз и нету, и ни за какие деньги не достанешь, сколько ни зови.

Антоний лежал на лавке, прикрытый одеялом, и думал черную думу.

Все, думал, умираю – окончательно и бесповоротно. И от чего умираю – от болезни, от старости, еще от чего? Нет, не от болезни и не от старости – от обиды умираю, от несправедливости, оттого, что обманул меня мир, и Бог тоже обманул, да святится имя его, да пребудет царствие… Как, скажете, Бог обманул, чего, почему? Где дьячок и где Отец наш небесный, откуда ему время взять в игры с дьячками играть? Все это понимал Антоний не хуже прочих и однако ж упрямился в своей обиде.