Страница 46 из 47
* * *
Сын дяди Анисима Богданова Вася сразу стал моим другом. У него были небольшие серые глаза, честное открытое лицо, несколько утиный по форме нос, весь в синих точечках от ушедшего под кожу пороха. "Когда баловались, рассказывал Вася, - стащили у отца порох для самодельного пистолета из медной трубы. Дырочку просверлили, спичку чиркнули, а он мне в лицо жахнул. Хорошо, глаза остались в порядке". Мне нравилось, как он с ловкой сноровкой запрягал и распрягал лошадь, как, стоя на безумно трясущейся телеге, управлял поводьями, как косил, степенно рассказывал о колхозной жизни. Настоящий крестьянский сын: добрый, честный и работящий.
Когда мы, дети из деревни Гребло, гурьбой шли за грибами в сказочно красивый лес - глухой и беспокойный, мне никак не удавалось почуять, где скрываются белые грибы, красно-коричневые подосиновики, маленькие лисички. Соболезнующе заглядывая в мою корзину, где лежали одинокие грибки, Вася говорил мне шепотом, щадя мое самолюбие перед товарищами: "Илюха, иди за мной, и когда я остановлюсь, подняв ногу, знай, что под ней гриб. Понял?" Я шел за ним среди желтеющих листьев, стараясь угадать, где среди мха и трав укрылись грибы. Тщетно! Вася видел их там, где я и не предполагал найти.
В селе Кобожа в двухэтажной школе, что за ручьем, учились дети из разных деревень. Учился и один из наших гребловских пастухов, которого мы привыкли видеть в рваной одежде, волочащим по земле длинный кнут, который вился по пыльной дороге, как хвост длинной черной гадюки. Звали его Митей, а в деревне Микотахой. В школу он приходил более опрятным, а раз явился в белых рейтузах. В этот день мы по обыкновению во время большой перемены играли в лапту. Я заметил, как очень красивый, с пробором черных волос, подтянутый старшеклассник Сашка Григорьев подошел к Микотахе. Заливаясь смехом и жуя хлеб, сказал: "Микотаха, ты прямо герой двенадцатого года - Денис Давыдов в гусарских белых лосинах". Микотаха недоброжелательно и вяло посмотрел на юмориста, не считая нужным отвечать. "Господи, он любит и знает героев Отечественной войны!" - с восторгом подумал я. Мы разговорились, и через некоторое время сочли, что отныне - "друзья до гроба".
Саша был русским самородком, человеком внутренней врожденной культуры, удивительной широты духовных интересов. Его изба в два этажа находилась неподалеку от "взорванной красоты" - как он определил развалины гигантского храма, который раньше стоял на холме и был виден на многие версты кругом. Саша помнил, как мать и отец водили его маленьким в этот богатейший храм с огромным иконостасом, где горело много свечей перед потемневшими ликами святых. Потом приехала какая-то банда из Боровичей, собрала крестьян и велела всем участвовать в подготовке взрыва. Иконы сожгли, не давая взять ни одной из них богомольным крестьянам. Как я понял, его семья пострадала во время коллективизации. Мы не расставались с Сашей. Он писал много стихов, читал Гельвеция, Шекспира; наизусть знал стихи Пушкина и Лермонтова. Недавно я нашел чудом уцелевшее его письмо, посланное мне после моих проводов со станции Кобожа в Москву, откуда я должен был перебираться в родной город. Тогда местная частушка напомнила:
Скоро, скоро поезд тронет - машинист свисток подаст!
Скоро станция Кобожа потеряеце из глаз.
Я крепко обнял моего друга Сашу-Птицу, как я его называл. Такой образ навеяла мне его фигура с могучими плечами и подвижной головой, словно вырастающей из объема грудной клетки. Когда он готовился нырнуть в пучину озера с кормы нашей выдолбленной из толстого ствола дерева лодки (точь-в-точь как у древних славян - однодревки) - он вздымал грудь, раскрывал, подобно крыльям, руки и словно взлетал, как кричащая за кормой под северным ветром чайка, кружащая над могучими волнами озера Великого.
Наша дружба с Птицей продолжалась и в юности, когда он тоже приехал в Ленинград учиться в морском училище. Ему очень шла форма, так похожая на старую форму нашего доблестного русского флота. Он славился среди курсантов похождениями с "музами", как он нарекал объекты своего внимания, стяжав славу Дон Жуана. Птица советовал мне заняться спортом, найти "музу" - под его влиянием я занимался полгода боксом. Саша очень много писал стихов, но говорил, что никогда не будет их печатать. "Пишу для души и для друзей. Стихи помогают завоевывать сердце красавиц", - светясь белозубой улыбкой, пояснил "гардемарин". Красавица Галя, которая позировала мне для портрета, стала его женой. Птица очень подружился с моими двоюродными сестрами Аллой и Ниной. Они пили чай на маленькой кухне под лампочкой без абажура и спорили о Блоке, Маяковском, Пушкине. Видя мое упрямое одиночество, угрюмость, он называл меня Александром Александровичем (Блоком). У меня горели свечи. Я читал и рисовал день и ночь. Рисунок давался мне с трудом!..
Саша был назначен на службу в Прибалтику. Однажды мы с ним съездили в Кобожу. Там я нарисовал портрет матери. Мы с грустью увидели, как опустела Гребло, где сегодня в наши дни ничто уже не напоминает о когда-то богатом, зажиточном до революции селе, о кобоженских шумных ярмарках, на которые под колокольный звон съезжались в народных костюмах крестьяне и на тройках - лихие купцы при картузах, в красных рубахах и черных жилетах. Гениальный Кустодиев навечно запечатлел этот навсегда ушедший мир российской провинции.
Степенная аллея усадебных берез, густая трава, колышимая буйным ветром, и только по островкам крапивы видно, что здесь стояли дома и жили люди. В мире нет больше деревни Гребло...
Я уже давно не встречал моего друга Сашу-Птицу, но будто заново ощущаю его энергию, слышу его лучезарный смех, когда вспоминаю свое отрочество, навсегда оставшееся в лесах Новгородчины, и петербургскую тревожную юность, одиночество и стремление обладать сильной волей на путях утверждения себя как художника.
* * *
После окончания полевых работ была объявлена новая мобилизация. Последние оставшиеся в деревне парни гуляли, пели, плясали, пили самогон. Гулял и Васин старший брат Яша. Деревня два дня была в пьяном угаре веселья, горьких слез, лихих песен, топотливого пляса, прерываемого раздирающим материнским воплем.