Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 37 из 78



- Надень, а то замерзнешь.

Проезжая деревню, где я чинил часы, я закутался в тулуп и лежал в санях. Также и в кабак, где стащил половик, я отказался войти. Всю дорогу мы молчали -я не начинал, приказчик ни слова не спросил. На второй половине пути заехали в трактир. Приказчик, молчаливый и суровый, напоил меня чаем и досыта накормил домашними лепешками с картофелем на постном масле. По приезде в Ярославль приказчик высадил меня, я его поблагодарил, а он сказал только одно слово: Прощавай!

После хороших суток, проведенных у стариков в теплой хате, в когда-то красивом имении на гористом берегу Волги - я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы поесть. Пошел на базар, чтобы сменять хорошие штаны на плохие или сапоги денег в кармане ни копейки. Последний пятак за урок, как бутерброды есть, заплатил. Я прямо пошел на базар, где гостиницы Столбы. Посредине толкучки стоял одноэтажный промозглый длинный дом, трактир Будилова, притон всего бездомного и преступного люда, которые в те времена в честь его и назывались "будиловцами". Это был уже цвет ярославских зимогоров, летом работавших грузчиками на Волге, а зимами горевавших и бедовавших в Будиловском трактире.

Сапоги я сменял на подшитые кожей старые валенки и получил рубль придачи и заказал чаю. В первый раз я видел такую зловонную, пьяную трущобу, набитую сплошь скупавшими у пьяных платье: снимает пальто или штаны - и тут же наденет рваную сменку... Минуту назад и я также переобувался в валенки... Я примостился в углу, у маленького столика, добрую половину которого занимал руками и головой спавший на стуле оборванец. Мне подали пару чаю за 5 копеек, у грязной торговки я купил на пятак кренделей и наслаждаюсь. В валенках тепло ногам на мокром полу, покрытом грязью. Мысли мелькают в голове - и ни на одной остановиться нельзя, но девять гривен в кармане успокаивают. Только вопрос, где ночевать? У Лондрона больше неудобно проситься. Где же? Кого спросить? Но все такие опухшие от пьянства разбойничьи рожи, что подступиться не хочется.

Пью чай, в голове думушка: где бы ночевать?.. Рассматриваю моего спящего соседа, но мне видна толькокудлатая голова, вся в известке, да торчавшие из-под головы две руки, в которые он уткнулся лицом. Руки тоже со следами известки, въевшейся в кожу.

Пью, смотрю на оборванцев, шлепающих по сырому полу снежными опорками и лаптями... Вдруг стол качнулся. Голова зашевелилась, передо мной лицо желтое, опухшее. Пьяные глаза он уставил на меня и снова опустил голову. Я продолжал пить чай... Предзакатное солнышко на минуту осветило грязные окна притона. Сосед опять поднял голову, выпрямился и сел на стуле, постарался встать и опять хлюпнулся.

Потом взглянул на меня и сказал:

- На завод пора, а я, мотри, мал, того... - И стал шарить в карманах... Потом вынул две копейки, кинул их на стол. - Мотри, только один семик... добавь тройчак на шкалик... охмелюсь и пойду! - обратился он ко мне.

- Ладно.

Я спросил косушку. Подали ее, четырехугольную, и принесли стаканчик из зеленого стекла, шкаличного размера. Из косушки их выходило два. Деньги, гривенник, конечно уплатил, как и раньше за чай - вперед. Здесь такой обычай.

- Пей!

- Налей. Руки не годятся, расплещут.

Я налил. Он нагнулся над столом, обеими руками обхватил стакан, понемногу высосал вино и сразу пришел в себя.

- Ну вот я и жив! Спасибо, брательник...

- Ешь крендели, закусывай, - предлагаю.

-Не надо. А ты чего не пьешь?-спрашивает меня, а сам любовно косится на косушку.

- Сыпь! Я не буду.

- Во спасибо!.. А то не прохватило. На этот раз он сам налил полный стакан, выпил смаху и крякнул: - Теперь жив.

- Чайку?

- Коли милость твоя и чайком бы погреться...

- Малай-й! - подозвал он полового. - Прибор к паре и на семик сахару... Да кипяточку, - и подвинул половому свои две копейки, лежавшие на столе.



Половой сунул в рот две копейки, схватил чайник и тотчас же принес два куска сахару, прибор и чайник с кипятком. Мой сосед молча пил до поту, ел баранки и, наконец, еще раз поблагодарив меня, спросил:

- А ты по какой ударяешь?

- Да по такой же! Вишь, зимогорю...

- Я тоже зимогор, уж десяток годов коло Будилова околачиваюсь, а сейчас при месте, у Сорокина, на белильном... Да вчера получка была, загулял... И шапку пропил... Как и дойду, не знаю...

Разговорились. Я между прочим сказал, что не знаю, как прозимогорю до водополья, и что сегодня ночевать негде.

- Эка дура! Да на завод к нам! У Сорокина места хватит....

- Да я не знаю работы...

- В однорядь выучат... Напьемся чаю, да айда со мной. Сразу приделят к делу... Он кое-что рассказал о заводе.

- У меня паспорта нет.

- А у кого он на заводе есть? Там паспортов не любят, рублем дороже в месяц плати... Айда!

Ввалилась торговка. На руке накинута разная трепанная одежонка, а на голове, сверх повязанного платка, картуз с разорванным пополам козырьком.

- Почем картуз? - спрашиваю.

- Гривенник.

- А гривну хошь...

- Добавь семишку, за пятак владай!

Я купил засаленный картуз и дал зимогору. Мы зашагали к Волге.

ГЛАВА ПЯТАЯ

ОБРЕЧЕННЫЕ

Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Собака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге.

Вспомню белильный завод так, как он есть. Приходится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в "Русских ведомостях" я поместил очерк из жизни рабочих "Обреченные". Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что "Обреченные"-это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, словом написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц - я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена... Печатался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать. А правда была такая.