Страница 107 из 112
1 Все мое ношу с собой (лат.).
2 Народное благо (лат.).
3 Каждый за себя (франц.).
4 Ср. вариант этого текста в набросках 1854-1855 годов (XII, 474).
С другой точки зрения, на другом социальном и психологическом материале, но столь же внимательно присматривался младший современник Герцена Толстой к эклектической моральной рутине. Она нужна была не только западному буржуазному, но и русскому бюрократическому государству. И тому, и другому она служила вспомогательным средством управления. Но рутина устраивала и отдельного человека "господской" среды; он не мог обосновать смысл и обязательность моральных запретов, а в то же время боялся оказаться в опасном и трудном положении того, кому "все дозволено". С рутиной было удобнее, бездумнее. Что, помимо безусловного долженствования, могло ограничить вожделения человека? - чувство реальности, страх, расчет, привычки, с детства воспитанные, без проверки воспринятые, но настойчивые представления о плохом и хорошем, иррациональные остатки, потерявшие содержание и сохранившие форму реликты прошлых моральных систем (их Герцен и имел в виду), мощное давление среды и естественное стремление быть на уровне действующих норм поведения, - это обещало силу, достоинство, чувство превосходства, словом, возможность "высоко носить голову", как говорит о Вронском Толстой. Из пестрого этого смешения возникла моральная рутина. Человек моральной рутины - это человек ситуаций, от самых больших исторических до мимолетнейших житейских. Толстой во множестве изобразил людей этого склада - в "Войне и мире", в "Анне Карениной", особенно жестко в "Воскресении". У Толстого представлены их разновидности - лгуны, сознательно занимающиеся камуфляжем, и люди чиновничьего, автоматического мышления, выполняющие норму и этим вполне удовлетворенные, и люди в своем роде умные и честные, как, например, Свияжский ("Анна Каренина"), который испуганно прячет мнимые ценности от своего и чужого анализа.
Для Толстого все это разновидности человеческого типа, не выходящего за пределы поверхностного слоя социальной жизни. И все они в своей общественной функции Толстым осуждены. Но есть и другой тип. Характерный ею образец Николай Ростов. Николай Ростов мыслит готовыми правилами - церкви, помещичьей среды, своего полка. Он погружен в быт, в соображения и интересы служебные, профессионально-военные, хозяйственные. Но чутьем он бессознательно связан с другими, органическими, в понимании Толстого, сферами жизни, с другими системами ценностей. В этом смысле Николай выше Вронского, хотя Вронский превосходит его умом, изяществом и силой всего своего склада. Вронскому необходима модель поведения. Он - идеальный петербургский гвардеец; когда пришлось от этого отказаться, он пытается стать идеальным пореформенным крупным помещиком либерального оттенка. Но катастрофические, обреченные отношения с Анной неотвратимо разрушают и эту форму.
Согласно этической иерархии Толстого выше сферы искусственных социальных условностей расположена сфера непосредственного и несомненного внутреннего опыта человека. Выход из себя, саморазмыкание - сердцевина этического акта. Человек, не верящий в абсолюты, ни в абсолютную объективность общественных требований, в себе самом ищет то, что выше себя. Он находит тогда непосредственно данную реальность любви, сострадания, реальность потребности деятельности и творчества, - в своей имманентности, однако, не утоляющие жажду последних обоснований, жажду обязательности общего нравственного закона. Одна из несомненных психологических реальностей - неодолимое стремление человека осуществить свои творческие возможности. Романтизм создал образ художника, который ради своего творения согласен на нищету, гонения и безвестность. Творческие побуждения - пусть имманентные - распоряжаются человеком так, как не всегда им могут распорядиться суровейшие законы внешнего мира.
Эту тему Толстой поднял в 1857-1858 годах в неудавшемся, причинившем ему немало огорчений рассказе "Альберт", с его неожиданной для Толстого почти романтической трактовкой фигуры беспутного и вдохновенного музыканта. В "Анне Карениной" человек творческого подвига - художник Михайлов, изображенный в совсем уже другой, подлинно толстовской манере. Все же для Толстого это не магистральная тема. Не только тогда, когда он писал трактат "Что такое искусство?" и отрекался от своих творений, но и всегда Толстому был чужд культ художника и искусства как особой, из всего другого выделенной деятельности. Собственную художественную работу Толстой осознавал в сложнейшем единстве всей своей духовной и практической жизни. Этим объясняется то обстоятельство, что Толстой, изображая себя, ни разу не изобразил себя писателем. Левин - это Толстой за вычетом писательского дела и гениальности. И Толстой не сомневался в том, что это похоже и что в Левине осталось самое главное. Настолько для Толстого закономерное важнее исключительного. Он ценил не героические нравственные решения, но общедоступные. Чем общедоступнее, тем достовернее. Так этическая концепция Толстого смыкается с его принципом психологического постижения человека. Для него высшее этическое состояние - более высокое, чем интуитивное сострадание или интуитивная почвенность (Николай Ростов), чем имманентная творческая энергия - это общедоступное, и в особенности доступное простым, неученым людям, состояние веры, абсолютной достоверности того переживания общих связей, которое неверующим, интеллектуальным героям Толстого дано было только как возможность.
Сложная иерархическая система мотивов поведения, исходящих из разных жизненных сфер, предстает у Толстого как динамическая, подвижная; это и не могло быть иначе при толстовском понимании текучести, человека. Мотивы разного качества скрещиваются между собой. Персонажи колеблются между разными сферами. Левин от непроясненного, интуитивного переходит к сознательному постижению абсолютных ценностей, обретая тем самым новые мотивы поведения. Князя Андрея Толстой наделяет талантом и волей к практической деятельности. Честолюбивыми мечтами о собственном "Тулоне", деятельностью в либерально-бюрократических комитетах Сперанского князь Андрей отвечает на соблазны условных ценностей, порождений мира славы и власти. Но князь Андрей всегда на границе постижения других, высших, абсолютных ценностей, которые то приближаются к нему, то снова отодвигаются и полностью наконец им овладевают в его предсмертные дни.
С особой тенденциозной отчетливостью, обычной для позднего Толстого, представлен нравственный переворот человека в "Хозяине и работнике" (1895). Сопровождается же это необычайной психологической силы изображением взаимного проникновения мотивов разной обусловленности. Брехунов сначала, бросив замерзающего Никиту, пытается сам выбраться верхом на дорогу и спастись. Это не удалось, пришлось вернуться на прежнее место. Очнувшийся Никита говорит, что он помирает, прощается. "Василий Андреич с полминуты постоял молча и неподвижно, потом вдруг с той же решительностью, с которой он ударял по рукам при выгодной покупке, он отступил шаг назад, засучил рукава шубы и обеими руками принялся выгребать снег с Никиты и из саней". Василий Андреич начинает отогревать Никиту своим телом. Никита пошевелился. "А вот то-то, а ты говоришь - помираешь. Лежи, грейся, мы вот как... - начал было Василий Андреич. Но дальше он к своему великому удивлению не мог говорить, потому что слезы ему выступили на глаза и нижняя челюсть быстро запрыгала... "Мы вот как", говорил он себе, испытывая какое-то особенное торжественное умиление... "Небось, не вывернется", говорил он сам себе про то, что он отогреет мужика, с тем же хвастовством, с которым он говорил про свои покупки и продажи". От побуждений прямо и жестоко эгоистических (попытка самому спастись, покинув замерзающего спутника) Брехунов переходит к самоутверждению в сознании собственной силы - он может все, в том числе спасти человека, - к умилению над собой, то есть к этическому состоянию, для него совершенно новому, но хранящему следы эгоизма. У него нет еще новых слов для нового душевного опыта. И о своей великой жертве он говорит языком кулацких представлений: "Мы вот как...", "Небось, не вывернется..." Начав самоутверждением в поступке, достойном всеобщего удивления и одобрения, укрепляющем его в сознании собственной значительности, Василий Андреич все дальше втягивается в сферу любви. Под конец этого процесса он уже не хвастает добром, но блаженно переживает достоверность сверхличных связей: "Ему кажется, что он - Никита, а Никита - он, и что жизнь его не в нем самом, а в Никите". "Хозяин и работник" - структура центробежных и центростремительных побуждений. Они взаимопроницаемы. Между ними совершается постоянный обмен.