Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 53



Обступили ее старики кольцом недругов… Обступили девку поганую, связали ее по рукам и ногам и в ночку темную унесли в глухой лес, за балку глубокую, и бросили в пещеру на вершине горы «Благодать».

Плакала она, надрывалась и просила:

— Помилуйте!.. Простите!..

Как в бурю осени, диким воем носились по лесу их грозные голоса и гудели:

— Проклятая!.. Поганая!..

Плакала она, надрываясь, и просила мучителей отпустить ее грех молодости… Ушли старики, уплыли, как уплывают тучи чёрные, разразившись грозой-ливнем.

Осталась она одна и вдруг смолкла… И молчал угрюмый лес на вершине горы «Благодать».

А к ночи поднялась, загудела лесная буря и как будто завалила страшными голосами вход в пещеру, темную и холодную… А та пещера холодная была молочным сосцом земли-матери.

Обласкала мать-земля мать-страдалицу и подслушала ее души струны певучие, раскаленные князем-басурманом.

И родилось в ту ночь новое древо страданий — новый человек…

Так гласит одна старинная уральская легенда.

В глухую, ненастную ночь проснулся лес, стряхнул со своих отяжелевших веток вековую дремоту, пошевелил мохнатыми лапами елей и сосен и загудел-загудел… И запел свою чудную, длинную песню без слов, песню неба…

Родился он во тьме, и крик и стон матери встретил его торжественным гимном страданий.

То был стон матери-земли…

К утру небо прояснилось. Замолкла буря. Ушли за далекие грани гор ненастные облака. Встало ясное, яркое солнце. Встало, улыбнулось. Улыбнулось и бросило искры света.

Заалели верхушки замолкших елей и сосен. Сползли на дно балки сырые туманы, точно тая в ярких лучах солнца. Прижались в отдаленные углы пещеры ночные тени. И загорелся свет в глазах нового человека.

Зашептались багряные в лучах восхода листья берез, кленов и лип. Зазвенели тонкие иглы сосен и елей.

И пошел по лесу звонкий гул протяжных голосов. Загудел лес и запел свою вечную мелодичную песню без слов.

Прислушалась к песне леса одинокая мать-страдалица и улыбнулась, улыбнулась и запела, вторя лесу. Запела и излила в песне свою радость дню первому малютки…

То была первая колыбельная песня… Песня песней…

Первым запел колыбельную песню темный, угрюмый лес на вершине горы «Благодать»…

Так гласит одна старинная уральская легенда…

И до сих пор та песня, как мировая бессмертная мелодия, носится в горах. Как бескрылая птица, спускается с вершины горы в долину, припадает к журчащему ручью и поет вместе с ним какую-то новую песню без слов, песню неба и земли…

Но вот бескрылая птица несется вдоль долины. Пахучие цветы кивают ей головками и кланяются ей вслед зеленые травы… И опять поднимается та песня леса до вершины горы «Благодать». И повсюду за нею, как прозрачная, незримая тень, носится чуткое, гулкое эхо, носится и вторит песне леса.

Эхо вторит песне леса и чуть слышно гудит-гудит…

Никогда песня леса не обретет покоя, никогда не замолкнет. Гордые зоркие орлы не унесут со своим клекотом всех ее непонятных слов к синим тучам. Мрачные вороны, закружившиеся в ненастный день над лесом, не унесут ее слов в мрачные ущелья гор. Птицы певчие не перельют ее непонятных слов в хрустальные звенящие трели своих мелодий… Вечно будет гудеть песнь леса, пока не умрут вековые ели и сосны, и не поникнут поверженными белостволые березы и серые осины с вечно дрожащими листочками…

Не умрет песня леса, не смолкнет ее мелодия и все будет носиться и гудеть-гудеть…



Переймёт песню леса чуткое гулкое эхо и загудит-загудит…

В ненастную осеннюю ночь родилась она, первая колыбельная песня…

Родилась вместе с ним, с новым древом страдания, с новым человеком, кого прокляли в утробе матери.

Покинутая, одинокая мать-страдалица подслушала ту песню в ненастную осеннюю ночь. Лежала она в лесу, в холодной каменной пещере и ждала, когда явится он, любимый ребенок. Как темная ночь, притаилась в холодной пещере будущая мать и ждала, когда взойдет солнце ясное.

А лес хмурился и гудел. Черные ели стояли у входа в пещеру и точно сторожили брошенную, проклятую мать. Гудели ели, покачивая верхушками, и часто в вое бури доносился зловещий крик ночной птицы… То был крик мрачного, ненастного неба.

Гудели высокие сосны на склоне горы «Благодать»… И часто в вое бури слышался протяжный, жуткий вой шакала… То был крик злобного, голодного зверя, крик земли…

Гудели березы и осины в темной глубокой балке, и вместе с воем в пещеру доносились пугающие голоса ночи… То был стон пустынного леса.

И ему вторил человеческий стон в холодной и мрачной пещере… То был стон земли… Стон земли, рождающий новое древо страданий, нового человека.

Стояла холодная земля, а темные, ненастные тучи проносились над ее челом и уносили в страну света и счастья шелест листвы нового древа страданий, плач нового человека…

Василий Брусянин

БЕЛЫЙ ВОЛК

(Башкирская легенда)

Лежат в белые саваны закутанные холмы и балки. В синеватой дымке тонут далекие, темные леса. В небе тянутся сплошные белые пушистые облака. Уходят к темным лесам узкие, излученные дороги, с ухабами и с вешками по сторонам. Темнеют башкирские хаты под белыми от снега кровлями, и только минарет мечети, как длинный и большой палец самого Аллаха, тянется кверху, напоминая правоверным о небе, о Боге…

В глухие часы ночи, в темные, голодные зимние ночи, воют в лесах и на полях серые голодные волки…

В глухие часы ночи, в лунные, светлые, голодные ночи, воют в лесах и на полях серые голодные волки…

И отзываются на их страшный лесной вой голодные деревенские собаки…

И тянутся долгие зимние ночи, храня тайны чьих-то ночных дум, тайны сновидений… И никто не узнает, каковы эти думы и сновидения. Только кем-то сложенные, кем-то надуманные легенды и рассказы останутся об этих глухих голодных ночах…

А уйдет долгая зимняя ночь, сменит ее утро, холодное и серое, и опять на улице, занесенной снегом, появятся люди. И никто не узнает их дум, никто не отгадает их сновидений…

Загудит, застонет на вышке минарета голос муэдзина, призывающего правоверных к молитве, и начнется жизнь нового дня…

Однажды проснулся я в такое же холодное зимнее утро и слышу далекий и глухой призыв чуждой и непонятной мне молитвы.

И вижу я — стоит на конце нар старик Мустафа, стоит на расписном восточном коврике и молится, обратив лицо свое к далекому Востоку. Вот он стоит на коленях, выпрямив спину и слегка закинув назад голову. Руки его вытянуты вдоль колен, и пальцы сомкнуты и вытянуты, а глаза устремлены куда-то в темный простенок между окон, и что-то шепчут старческие, бледные губы. Вот он поднялся на ногах, выпрямился во весь рост и опять быстро упал на колени. Закрыв лицо ладонями, согнул спину и припал головою к нарам. И снова выпрямил спину, и снова поднял голову… И читаю я в его больших серых глазах тихое, благоговейное спокойствие…

О ком, о чем он молится — не знаю я… Но я чувствую, что и на мою душу спустилось бы благоговейное спокойствие, если бы я умел молиться моему Богу…

Кончил Мустафа молиться и вышел из избы. Бледный рассвет глядел в окна, а из сумрака утра все еще неслась чуждая мне, непонятная молитва муэдзина…

Два дня мы с Мустафой ходили по хатам башкир и выясняли «кормовое довольствие» до сих пор не известных мне молчаливых и спокойных, голодных людей. Обошли хат тридцать, опросили всех, и я занес в ведомости имена неизвестных мне мужчин, женщин, стариков, детей. Заполнил я каждую клеточку то цифрами, то крылатыми словами: «нет», «не имеет», «не родилось», «пала лошадь от голодухи», «продал овец» и т. д., и т. п.

А потом мы, прозябшие и сами голодные, вернулись в хату сельского старосты поздно вечером и принялись отогревать себя чаем.