Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 18

Лиля хмыкнула.

— У меня есть шикарный рецепт, тибетский, дай мне трубку, я продиктую. — Она быстро вытащила с полки книгу, полистала ее и выбежала в коридор.

— В общем так, — забасила она в аппарат, — читаю! — Отец и мать встали в дверях. — «Есть монгольский обычай лечить легкие случаи воспалительных болезней ребенка теплыми удилами белой лошади родного дяди по матери, оседлав ее и быстро погоняя, этим разгорячив и приложив ко рту ребенка горячую железную часть узды изо рта ребенка...»

— Я ее придушу, — сказала доцентша внятно, — сама породила, сама и придушу.

* * *

...и снилось ему, что на него плывут киты-косатки, нет, не киты, две торпеды, нет, уже не две, а три, четыре, пять, на него плывут, угрожающе дыша, пять торпед, и одна уже совсем близко, она врезается в его бок, а-а-а!

— Опять заснул перед телевизором! Опять транжиришь электроэнергию! — негодовала жена Сидоркина. — Дрыхнешь как старый козел, а тут такое творится!

А такое творится, не приведи Господь, маленького немчика, Максимилиана, пока зазевавшаяся бонна провожала взглядом трамвай, вообще все замечали, что, когда она видела трамвай, с ней начинало происходить что-то странное, впоследствии даже ходил упорный слушок, что московские трамваи бренчат на какой-то транскосмической волне, и особо чувствительные тут же получают связь с инопланетянами, отключаясь, естественно, от происходящего, а кое-кто падает и бьется в падучей, которая, как известно, святая болезнь, и кто трясется, тот и попадает на космические волны, прием, прием, по крайней мере доктору, бледненькому такому с бородкой, приняв его то есть доктора, за Иисуса Христа, Катя доверительно сообщила, что она знает, кто украл Максимилиана, его забрали инопланетяне, есть такая планета, Дьяволандия, та произрастают одни баобабы, с нее прилетел Лев Александрович, он работает для отвода глаз директором института, и Льва Александровича вызвали к доктору, но сначала Лев Александрович вызвал к себе Сидоркина, которому не удалось взять больничный, потому что Ангелина Сергеевна вывихнула руку, и Сидоркин скулил перед выключенным телевизором, всадив острый нос в мягкое тело кита, что он боится идти завтра к директору, что он заболеет, умрет, но не пойдет.

— Пойди, пойди, — говорила супруга, — может, наоборот, еще и повысят, ты ведь отказался подписывать.

Ты все перепутала, причитал Сидоркин, вот именно, что отказался, а петиция была за, а не против, теперь так страшно, вдруг тот, который был усатый, а теперь безусый, нет, он раньше был безусый, а теперь усатый...

— Все вы пацаны безусые, — мудро заметила супруга, положив сухую голову супруга меж влажных своих китов.

— Это он, он, а не я! — кричал Сидоркин, хватаясь за правый бок, и, не в силах сидеть, вскакивал.

— Да, садитесь, садитесь, — сердился директор.

— Я старейший сотрудник института, я ваш верный работник, когда, скажите, когда я нарушил производственную дисциплину?!

— Но не в нарушении дело, — хладнокровно продолжил директор, — а в вашем желании принять участие в нашем кулуарном, так сказать, заговоре.

— Ложь! Ложь! Ложь!

(Все идет, как надо, Коля, по телефону шептала Софья Андреевна, чудак на букву «м» сейчас у него, а сам зол, но справедлив).

— А вот это не желаете ли прочесть? — директор сдвинул к сидоркинскому краю стола анонимку. — Мы, конечно, таким прокламациям не верим, увольнять вас не думаем, но место завсектором все-таки, согласитесь, требует, особенно в наше сложное время, кристальной чистоты и абсолютно белоснежных рук.

— Я умру! — возопил Сидоркин. — Я не переживу позора!

А ведь и правда, не переживет, протянет ноги, подумалось устало, будет потом в сновидениях являться, как неживой укор. Герман из «Пиковой дамы», точнее его оперный вариант, заученный, благодаря натальиной любви к классике, уже почти наизусть, мелькнул и скрылся.





— Оперу любите?

— Оперу? — ошалело переспросил Сидоркин. — Лю-лю...блю.

— А я терпеть не могу. Все тенора — кретины, все басы — болваны, а оперные певицы — бочки.

Сидоркин стоял, вытянувшись по швам, по его жилистой длинной шее медленно ползла, сверху вниз, большая желтоватая капля пота.

— Ладно, идите. Пусть Софья Андреевна зайдет.

Сидоркин выскочил.

Она зашла, так встала, что правое бедро выгнулось вопросительным знаком.

— В общем, — он помялся, сморщив породистый и столь любимый, по воспоминаниям современников, соответственно современницами, о чем можно было прочитать в ненаписанном еще романе, главным героем которого, неожиданно для себя Лев Александрович стал, благодаря одной известной особе, склонной к философствованию, но об этом, как намекает она сама, находясь в данном эпизоде за кадром, чуть ниже, нос (Так нельзя, нельзя писать, вознегодовал профессор Голубков, читая Лилин роман, к чему, скажите на милость, относится возникшее неизвестно откуда слово «нос»).

— Нет, не могу я его понизить, оснований нет. Нельзя верить гнусным пасквилям.

Софья Андреевна возмущенно подняла брови.

— Придется еще один сектор открыть. Я, вы. Соня, знаете, человек порядочный и, если пообещал, то выполню. Ну, пусть будет у нас не двенадцать, а тринадцать секторов. Позвоните Скелетову, Самсонову, заручитесь их поддержкой.

— Я?

— Он.

— А почему вы говорите «позвоните», — сделав недоумевающее лицо, спросила секретарша, пытающаяся скрывать свою личную жизнь от всех и, особенно, от шефа.

— Потому что я вас с ним уже давно не разделяю. Вы читали Платона?

— Который был репрессирован?

И тут-то и затренькал звонок щупленького доктора.

* * *

И вновь он долго подбирал ключи, дверь мрачно шевелила плавниками обивки, и, когда, наконец, выбрав из множества ржавых ключей один, он щелкнул замком, отворилась сама, будто распахнутая чьей-то рукой, и он опять очутился в комнате с высоким потолком, по стенам, он с отвращением заметил, стекала сырость, образуя причудливые дорожки, и над кроватью, где по-прежнему спал он сам, сплетаясь в некое подобие герба, вглядевшись в который, он различил крест, похожий на тот, что носила на груди его бедная мать, но сейчас не было чувства, что она умерла, наоборот, казалось, что она где-то здесь наверное, в кухне, что-то готовит ему, пока он спит, он сделал несколько шагов по направлению к кровати, половица прогнулась под ногами — и он испугался, что пол прогнил, и сейчас он провалится, ступил чуть левее, мелькнула, выскочив из-под кровати, мышь, а, может, не мышь, а коварная недотыкомка, нет, ему только показалось, он перевел взгляд на окно: по стеклу ползли трещины, расширяющиеся и умножающиеся прямо на глазах, а за окном не было ничего, только пустое пространство, словно и дом, и он сам оказались внутри полого куба, находящегося, так подумалось, внутри другого, еще более огромного полого куба, а тот в свою очередь... Но, почувствовав чей-то взгляд, он оглянулся: спящий проснулся и, повернув голову, смотрел на него. Они встретились глазами. Холод свернулся под правой коленкой, словно ледяной кулак вдавился туда, а лежащий внезапно сказал: ничего нет. Что, беззвучно переспросил он, понимая во сне, что говорит с собой, но не в силах побороть неприятного страха и ощущая чужой холодный кулак под коленом. Говорящий стал садиться на кровати, и он с ужасом понял, что сейчас тот встанет, подойдет к нему... скорее, скорее проснуться.