Страница 2 из 10
Банда действовала в городе месяца три, не больше – она так и осталась непойманной, растворилась – как белые колготки на первом тополином снегу. Кажется, именно так, «белыми колготками», с животным ужасом перед всем женским называли мифических прибалтийских снайперок российские оккупанты на Кавказе. Нападения закончились, словно и не было разбитых губ, сломанных рёбер и ушибленных причинных мест. Всё прекратилось: не потому, что учёба в школе когда-нибудь заканчивается; и не потому, что некоторые лягушата превращаются в скандинавок, а некоторые скандинавки в африканских рабынь; и совсем не потому, что вскоре появились мобильники, а света в городе стало значительно больше, чем сирени; и даже не потому, что минский месяц сбрил усы – ведь у него их и не было, тех самых усов…
А потому, что каждая подлинная история должна закончиться ничем, чтобы оставить место для новой, ещё более подлинной. Только так она имеет шанс превратиться в легенду.
2. Вялые меланхолики
Рассказ о той девичьей банде я услышал от знакомого поэта В. Л. Мы сидели с ним и его женой-переводчицей в самой знаменитой минской кофейне, они потягивали вино, я – коньяк, был вечер, и кафе заполнялась, как песочные часы. И хотя рассказ был совсем короткий, так как обсуждали мы, собственно говоря, совсем не это – мое воображение сразу же дорисовало все подробности, и легенда вспомнилось так ясно, будто я сам был её участником. Я действительно слышал её в девяностых, когда проходил педпрактику в одной из минских школ. Школа была на самом краю города, и поэтому все слухи доходили до нас в последнюю очередь.
Я вспомнил не только историю, но и самое важное: что мне очень хотелось стать её персонажем.
Хотелось хотя бы раз оказаться на месте жертвы – и почувствовать боль и наслаждение девичьей жестокостью. Но тогда я их не заинтересовал – тех величественных и смешливых злодеек. Когда я учился в школе, меня били только мужчины – и я бил только мужчин. Я метил в глаза и скулы, вырывался, падал, поднимался, глотал сопли и кровь, задыхался и снова лез в драку. А мне хотелось лежать, согнувшись, и стонать. Говорить о боли на её языке.
А теперь я был уже совсем взрослый человек, лишенный школьных страхов и комплексов, мазохист и садист во мне давно сдались на милость вялого меланхолика – и тем не менее, сидя в том кафе, я оглянулся в каком-то тревожном восторге.
Я всегда верил в эту наивную, настоянную на извечных мужских страхах легенду – и теперь обводил глазами окружающих меня людей. Каждый из них в своё время мог быть жертвой странной банды, которая некогда пошла вопреки законам миропорядка и в конце концов сбежала за границу времени, как махновцы за Прут, так и не сдавшись, так и не став на колени, так и не запачкав своих белых колготок. Каждая из этих женщин, которые сновали сейчас вокруг нас с бокалами и чашками, случайно задевая рукавами мое плечо, остужая ветром своих элегантных движений мой затылок, могла быть там, на темных дорожках Минска времен последнего fin de siècle, могла наносить первый, точно выверенный удар, хохотать в сумерках, отдаваясь жажде мести.
На какое-то мгновение я даже почувствовал, что все мы здесь, в этом кафе, соединены этой легендой и до сих пор связаны клятвой молчания, что мы только делаем вид, будто заняты чем-то другим, а на самом деле каждый из нас ждет, что же будет дальше. Потому что мы боимся, что все узнают о наших настоящих ролях в той давней истории; о том, кто был жертвой, кто охотником, кто разносил слухи, а кто просто боялся выходить в одиночку вечером в сквер. И тогда жить, как прежде, будет уже невозможно. Ведь в моем возрасте начинаешь как-то бояться за равновесие своего мира. Есть вещи, которые лучше не знать.
А ещё такие мысли очень меня возбудили. Не могли не возбудить – ведь каждая смена ролей и ракурсов всегда обжигающе волнует как мужчин, так и женщин, и стоит ей хотя бы чуточку затянуться, этой игре, этой перемене ролей – как возникает желание доиграть до конца. Да что там роли – одной смены ракурса уже вполне хватает. Мы любим смотреть на женщин снизу, так они выглядят совершенно иначе – и возбуждают сильнее, чем когда мы видим их сверху, как привыкли видеть. Мы сходим с ума, представляя себе белые колготки, мы хотим увидеть на этих белоснежных коленях грязные пятна. Мы боимся их – и хотим. Нас манит эта тьма на лицах, этот танец злых ног, мы жаждем быть избитыми, потому что хотим быть виноватыми, а это нам запрещено.
Вслушиваясь в размеренный шум голосов, изучая людей, которые неторопливо выпивали, нервно шелестели меню, то смеялись над шутками, то с какой-то мукой заглядывали в лицо друг другу, я подумал, что всё же люблю их. Меня к ним тянет, а их ко мне – будто и правда нас всех связывает некая история, и мы не знаем, как избавиться от её магии. Не очень приличная история. Я смотрел за тем, как они понемногу напиваются, как на разных скоростях опьянения несутся к полуночи, и холодный северный ветер одиночества уже ждёт их у входа, куда они то и дело выходят покурить. Они держатся за перила, цепляются за руки любимых, они стараются не отходить слишком далеко от кафе. Я понял, всё ещё под властью той истории, что никуда мне от этих людей не убежать. И что я им действительно завидую – их умению забывать и притворяться, что мы все живем порознь.
С этим чувством зависти, с мыслями о минской сирени и белых колготках, с коньяком, который всё ещё грел мне кровь, я расплатился, попрощался с В. Л. и его женой и отправился домой. Эти воспоминания о девичьей банде ещё долго не выходили у меня из головы.
А голова у меня, если честно, странная. В ней постоянно глухо звучат подслушанные там и сям истории, с юных лет мне мерещатся какие-то зáмки и старые карты, засиженные мухами фотографии и вещи, хозяева которых давно отошли в лучший мир, всякие острова и умершие языки, и чужие города, сквозь туман которых мне обязательно нужно увидеть себя, иначе я не могу заснуть. Просто не голова, а какой-то блошиный рынок. Другие в моем возрасте уже обязательно чем-то командуют, кому-то приказывают – а я все куда-то не туда, и слышится мне что-то не то. А зима всё никак не закончится. А рана на Йвана. А у нас сегодня кошка. А захочешь бежать – да некуда. А троллейбус едет толчками, рывками, а троллейбус голодными воет волками, а сидения твердые, будто камень, спины мягкие, как земля…
Через три месяца я заболел воспалением легких и мне стало не до воспоминаний. В. Л. с женой уехали в Вильнюс, кафе купили какие-то москвичи, и оно понемногу опустело. Мир снова стал безопасным и знакомым, никаких тебе вчера и завтра, только сегодня, каждый день сегодня, в котором нужно было как-то сохранять равновесие – на это уходили все силы. Мог ли я подумать тогда, что вскоре мне придется снова вспомнить ту историю из девяностых? И – кто бы мог подумать – узнать её продолжение.
3. Путешествие начинается
С того времени, когда девки терроризировали столицу, прошло больше пятнадцати лет. В Минске произошло очень много разных больших и малых событий, события были записаны в книги, книги забыты – кто сейчас читает книги? Великие события изменили город и живших в нём людей. А большинство малых событий никто особенно и не заметил – ведь известно: чтобы на какое-то событие обратили внимание, чтобы оно осталась в памяти, нужно, чтобы его главным героем был мужчина, чтобы все вращалось вокруг мужчины, чтобы мужчина был его двигателем, причиной или следствием. Чтобы он по крайней мере валялся под ногами, самый захудалый, самый ничтожный, но валялся – мужчины всему придают смысл.
Поэтому никто, абсолютно никто не переживал, когда однажды летним утром, которое минские метеорологи по своему обыкновению не успели подготовить как следует, и оно получилась кривое, косое, с мелким дождем и глупыми предчувствиями, из подъезда одного из домов возле Дворца Борьбы вышла женщина без зонта, в белом, слишком белом платье, с черным рюкзаком, и решительно двинулась к остановке. На своем пути она не встретила ни одного мужчины, поскольку, ясное дело, все они были или на работе, или на войне, или в говне. Короче, делали историю.