Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 14



– Может, потому, что я дурной?

– Не потому, что ты дурной, а для того, чтобы ты не стал дурным. У меня двое сыновей было. Старшого несколько лет назад море забрало. Он рыбак был, ловил сельдь в Северном море. Так уж случилось, и ничего не поделаешь. Меньшой был твоих лет, когда помер. От туберкулеза. Тоже ничего не поделаешь, так ведь?

– Да, сэр, ничего.

– Ежели Господь решил, что твоим сыновьям суждено сгинуть, то они сгинут. Всю жизнь в церковь ходишь и молишься, а для Бога это не в счет. Но ты ж еще не понял, почему я тебя бью. Меньшой мой тоже воровал. Каждые две недели приходилось его забирать из участка на Элизабет-стрит. И каждые две недели я его бил до синяков. Но не потому, что зла ему желал, а потому, что любил. Хотел, чтобы он человеком стал.

Кучер несколько раз громко кашлянул и немного отвернулся от деда. Он теребил усы и вроде как собирался выйти из кеба. Но, открыв дверцу, тут же ее закрыл.

– Под сиденьем одеяло. Можешь часок здесь полежать и поспать. Я пока не буду брать клиентов. Вот тебе деньги за две газеты. Потом протрешь газетами пол, что-то тут грязно. Спи спокойно, я прослежу, чтоб тебя не тревожили. – Дверь за Густавом закрылась, но вскоре он опять заглянул: – И вот тебе еще десять центов, завтра поешь как следует. Спрячь их хорошенько, да не потрать на пиво или табак.

Ошеломленный, не веря своему счастью, дед улегся и накрылся одеялом. Но едва он задремал и начал падать с луны на землю, как его разбудил бас Густава:

– А что там еще за атаман в Берлине? Там что, война началась?

– Нет, сэр. Гауптман – это просто фамилия какого-то театрала, ничего такого. Старая новость, ноябрьская.

Снегопад пошел на убыль, только холодный бриз продолжал свое дело. Все больше людей проходило по Южному Бродвею. В основном молодежь. Только молодые люди решались выйти из дому в такую погоду. Они шли, шаркая по льду, поскальзывались и падали, весело поднимались. Громко дудели в дудки. Люди были возбуждены, как обычно бывает перед самым Новым годом. Теперь сюда съезжались многочисленные кебы и конки, чтобы после традиционного звона колоколов церкви Троицы отвезти людей на Чатем-сквер или в театральный квартал. Беззаботные пешеходы, обходя скользкие места, выскакивали на проезжую часть и мешали повозкам. Лошади вставали на дыбы, а кучера ругались.

Но мальчик ничего этого не слышал. Пока мир готовился к чему-то большому и важному, к самой главной новости, дед спокойно спал на сиденье повидавшего виды кеба. Он, как всегда, положил руку под голову, шапка укрывала лицо, грудь мерно поднималась и опускалась. Он спал так сладко, что могло показаться, будто он лежит на самом мягком и удобном матрасе города. Этот темный уголок, эта пещера принадлежала только ему. Никто не знал ни о нем, ни о старике и лошади, оберегавших его сон.

Мир игнорировал их и крутился дальше, все быстрее. Но и эти трое, объединившись на целый час, тоже игнорировали мир. Три актера в центре спектакля, где для них не было ролей.

– Просыпайся, парень! – крикнул старик. – Приберись тут да проваливай. Скоро полночь, у меня клиенты будут.

Когда дед вышел на улицу, Густав наклонился и заговорил тихо, но так отчетливо, что дед запомнил его слова на долгие годы:

– Послушай хорошенько! Сейчас ты малолетка, тебе ничего не стоит жить на улице. Через несколько лет может быть уже по-другому. У меня тебе всегда будет тарелка супа и ночлег. Сможешь выучиться кучерскому ремеслу. Ну да, учиться тут особо нечему, да и доход невелик, но хватит, чтоб не голодать. Где меня найти, ты знаешь.

Никто не обращал внимания на деда и не хотел покупать газету за несколько минут до шага в будущее. Ему тоже уже ни к чему было стараться. У него в кармане была кругленькая сумма в двадцать два цента, его тело оттаяло, он был сыт. Заканчивался почти идеальный день, будь он канун Нового года или нет. Но счастливая полоса деда все еще продолжалась. Предпоследняя удача ждала его всего в нескольких кварталах, скрываясь за высокими, солидными дверями пресс-клуба.



Там служил швейцаром Паскуале, и если дед в чем-то был уверен в детстве, то в том, что все немцы мрачные, а всех итальянцев зовут Паскуале. Таковы были вечные городские истины, которым учили в гетто: ирландцы все неотесанные, пьют и дерутся; евреи себе на уме, не поддаются цивилизации и привозят с собой из Европы холеру; итальянцы держатся вместе, водой не разольешь, глупые и чуть что хватаются за стилет, и всех их зовут Паскуале. Когда полицейские искали итальянца, чьего имени не знали, то всегда спрашивали о Паскуале.

Этот Паскуале, напротив, был добродушным великаном с душой ребенка. Ему дали кличку Десяток, потому что он десяток раз выходил на боксерский ринг в «Атлетик-клабе» на Кони-Айленде и десяток раз повисал на канатах в первом раунде. Но гетто простило ему это, особенно когда он стал швейцаром в роскошном пресс-клубе, где собирались все газетные магнаты и журналисты. Ведь кто еще мог похвастаться, что каждый день видит таких важных людей? Так он добился уважения в гетто, хоть и очень тернистым путем.

Когда Паскуале после службы шел по Малберри-стрит в униформе с золотыми пуговицами и в роскошной шляпе, все почтительно здоровались с ним. Он нравился им, а ему нравился мир. Малберри-стрит была совершенно особенным миром. С утра до вечера эта улица была битком набита лоточниками. Старушки продавали большие, круглые, тяжелые сицилийские хлебы, разложенные на больших платках. С тележек торговали подтяжками и дешевой одеждой, кожаной галантереей, посудой. Вялые овощи опрыскивали водой и натирали, чтобы они казались свежее. Женщины и дети бегали за телегами с углем, в надежде отхватить хоть немного себе.

Прибыв в Нью-Йорк, любой итальянец искал работу на Малберри-стрит. Раньше такими были ирландцы, теперь стали даго – доступной, дешевой, легко заменимой рабочей силой. Патрон посылал их или в угольные шахты Пенсильвании, или на юг, во Флориду, на строительство Восточной железной дороги. Для многих находилась работа и в городе: они прокладывали туннели, линии подземки, строили мосты; они прочесывали городские свалки, собирали и сортировали полезные отходы и очень дорожили своим исключительным правом рыться в мусоре.

Паскуале хоть и бывал побит, но достиг успеха своими силами. От него не воняло, разве что одеколоном клиентов. Рост и униформа придавали ему блеск. Только дети были безжалостны: «Паскуалино! Какой же ты красавчик, когда висишь на канатах!» – кричали они ему вслед. Дед в одиночку защищал великана от мальчишек и мутузил их до искр в глазах. Вот почему в новогоднюю ночь Паскуале, заметив своего защитника в толпе перед пресс-клубом, решил ему помочь. Швейцар радостно обнял мальчишку, так что тот не успел увернуться, и затащил его в просторный мраморный холл.

– Спичка, покупаю у тебя три газеты, – сказал он.

– Серьезно? – удивился дед.

– Одной начищу ботинки, другой – пуговицы, а третью положу перед собой на стол, чтобы все думали, будто я грамотный. Наторговал сегодня чего-нибудь?

– Не густо.

– Ну вот видишь. Ты сегодня ел?

Дед ответил осторожно, в предвкушении радужных перспектив:

– Да так, что нашел.

– Подожди здесь! – скомандовал Паскуале и скрылся за дверью, откуда доносился звон посуды.

Дед оглядел великолепный холл с двумя рядами колонн и увидел дверь со стеклом. Оттуда доносились музыка, смех и гомон. Почти как в угольном подвале, когда его собратья-газетчики сбивались потеснее, чтобы согреться. Когда кто-нибудь – обычно он, Спичка, – пел, а остальные топали ногами, хлопали в такт, а потом все бурно и радостно обсуждали песню.

Хоть он толком и не умел читать, на плакате рядом с дверью узнал слово «vaudeville». Это слово было у всех на устах и красовалось на множестве афиш, ведь водевиль был в самой моде. Водевили давали в десятках нью-йоркских театров – для богатых и для бедных. Но такие, как дед, на водевили не ходили. Они предпочитали десятицентовые театришки с фрик-шоу и представлениями уродцев. Мир горбатых, одноглазых, карликов, одноруких и прочих уродств и чудес. Вот где они развлекались, а не в Театре на Геарльд-сквер, где, очевидно, выступал какой-то Эндрюс. «Энн-дрю-сс» – прочитал дед по слогам. Неважное место досталось Эндрюсу на плакате.