Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 3



Алька начинает танцевать под музыку. Хорошо бы стать балериной и так кружиться, кружиться…

– Аля, вот ты где!

Это Оля, мамина артистка. Она протягивает Альке руку:

– Пойдем чай пить. У нас перерыв.

– Пойдем, – соглашается Алька.

Когда они проходят мимо одной из лестниц, Алька зажмуривается. Лестница закручивается улиткой и исчезает в темноте закутка – там, где запасный выход. Внизу живет Огневушка-Поскакушка. Она пляшет, поднимаясь по воздуху, машет платком и сердито усмехается, глядя на Альку. Она злая. Алька ее боится. И если не успеет зажмуриться, увидит Огневушку, то ночью потом заснуть не может. Алька даже думать про нее боится и мимо этой лестницы старается не ходить. Но ведь сейчас она с Олей… Взрослые всегда ходят там, где им хочется, и не пугаются.

Самое лучшее в репетициях – это перерыв. Если перерывы коротенькие, то неинтересно: кто-то бежит в туалет, кто-то просто болтает, даже со сцены не уходят. А большой перерыв – то, что надо, настоящее чаепитие. Но он редко бывает, только когда «спектакли горят» и репетиции затягиваются за полночь. Артисты в такие дни приносят с собой разные вкусности: варенье в маленьких баночках, печенье, оладушки. Варя всегда печет ватрушки, а Алькина мама – пирог с капустой. Кипятят чайник, накрывают на стол. Когда Алька не занята, она помогает: кружки расставляет, за чайником следит…

Разговор за столом всегда веселый. Иногда Альке кажется, что артисты дразнятся, но все смеются, и она тоже смеется, только оттого, что другим смешно. Над Алькой тоже подшучивают иногда, особенно Владик. Говорит что-нибудь обидное. Алька сердится на него и на остальных, что они хохочут над ней, и уходит из-за стола, хоть Владик и кричит вслед:

– Это шутка, Аленький!

Очень нужны ваши дурацкие шутки! Вот у папы Алькиного шутки, так шутки, от них Альке всегда смешно. А это разве шутки, если плакать хочется?

Алька прячется в уголок, где висят костюмы, и дуется на весь белый свет. Обиднее всего, что там весело сейчас без нее и все едят капустный пирог, который, между прочим, ее мама испекла! Альке хочется выйти из своего укрытия и вернуться за стол, как ни в чем не бывало, будто она и не обижалась вовсе, но что-то мешает ей. Это «что-то» прилепило ее к месту и сдвинуться не дает, хотя, честное слово, очень хочется к столу и капустного пирога, и даже на Владика она больше не сердится! Но Алька сидит и сидит, и ей кажется, что целый час прошел.

Наконец Владик приходит мириться. Но все то же «что-то» мешает Альке с ним заговорить. Она молчит, разглядывает то свои ноги в валенках, то Владиковы – в кедах. Но потом Владик обязательно что-нибудь забавное скажет, и Алька засмеется. Тут уж он хватает ее на руки, подбрасывает к потолку несколько раз. Алька хохочет на весь театр, да так, что у нее бока начинают болеть. И дальше все совсем хорошо: и чай, и капустный пирог, и довольная Владиком Варя.

Самый большой недостаток у перерыва, что он заканчивается. Начинается репетиция, и всем опять не до Альки. Она слоняется за кулисами, а потом незаметно пробирается в карман, хотя ходить туда ей строго-настрого запрещено. Карман – это такое место, где хранятся декорации. Смешное название, будто сцена – пальто с карманами. Очень высокий потолок в кармане. Почти как небо. Алька запрокидывает голову, смотрит вверх. Какой же великан красил этот потолок? Она осторожно идет между нагромождением декораций. Ей хочется выбраться на балкончик с узорной решеткой. С балкончика видно реку и поезда. Но балконные двери, огромные, глухие, из темного дерева, закрыты на замок и перегорожены деревянным сундуком. Это сундук из маминого спектакля про Золушку. Алька забирается на него и смотрит в щелочку между дверьми. Ни поездов, ни реки не видно. Зато Алька видит фонарь и как падает крупный снег. Алька долго смотрит на фонарь и на снег, потом замерзает. А артисты все что-то говорят на сцене, а мама то и дело их останавливает, и все повторяется и повторяется сначала. Горит, горит спектакль…

Уставшая, полусонная Алька пододвигает табуретку, взбирается на рояль, поднимает и комкает нижний край занавеса, сворачивается калачиком и медленно засыпает под голоса на сцене и мамины хлопки.

– Смотри, какая красота, – говорит Владик Варе, – рыжие кудряшки на черном рояле.

– В свете прожектора, – добавляет Варя.

– На фоне алого занавеса. Ах, Варенька, почему я не художник? Какая вышла бы картина!

– Каждый человек – художник, – строго замечает Варя. – Вот хоть у Альки спроси, уж она-то знает.

Но Алька спит и не слышит. Ей снятся залитый светом каток, и медные трубы, и дама в шляпе, и дворник, и поезд, в котором скоро приедет папа. Поезд поет веселую песенку: тук-тук, тук-тук, тук-тук… И в такт этой песне стучит Алькино сердце, и стук его еле слышно отдается в огромном рояле.

Карманы, полные шишек

В карманах у Зои всегда полно шишек и ракушек. Так, наверное, и должно быть у девочки, живущей в сосновой роще у моря.

Зоя не моя внучка, она внучка моей жены Тани. Мы познакомились с Таней на занятиях по скандинавской ходьбе, еще там, в городе, где зимы длятся по полгода и где я прожил всю свою жизнь. Таня уходила с тренировок чуть раньше, пройдя четыре круга по парку вместо положенных пяти. Она торопилась за своей внучкой в детский сад. Танина дочь, Зоина мама, умерла от лейкемии. Зое было тогда три года.

Теперь мы живем на море.

Гуляем в сосновой роще.



Набиваем карманы сосновыми шишками.

А иногда кипарисовыми.

Иногда грецкими орехами.

Или ракушками.

Мы бродим по пляжу, пустому в октябре, и собираем птичьи перья, стекла, обкатанные морем, и камешки.

У меня никогда не было детей. Как-то не сложилось. Я не умею рассказывать сказки. Не знаю детских стихов и песен. Не умею печь оладьи.

Все это умеет Таня.

– Ты знал, что по скандинавской ходьбе проводят марафоны? – вдруг спрашивает меня Зоя.

– Нет…

– Представь себе! Куча народу в этом участвует. Не только… хмг… пожилые.

Зое – одиннадцать. Мы ей кажемся, наверное, ужасно старыми.

Я вдруг вспомнил, как Таня радовалась, когда мы первый раз приехали сюда. Этот дом у меня давно, остался в наследство от дядьки лет двадцать назад. И почти двадцать лет я тут не был. Сдавал его через агентство. А когда мы с Таней стали жить вместе, я рассказал ей о нем, и она сказала:

– Наверное, это так красиво – стареть, глядя на море. И Зойке был бы полезен морской воздух.

И мы переехали сюда. Ходить с палками по берегу моря и впрямь гораздо приятнее, чем по скучному парку.

Теперь у меня старость с видом на море.

И Зоя.

Она набивает карманы шишками и морскими камешками. Дома она выгребает их из карманов, расставляет на подоконнике по росту. У нее есть шишечный, ракушечный, палочный подоконники. Стеклышки она складывает в стакан, а камешки – в коробку из-под Таниных туфель.

– Расскажи что-нибудь, – просит она перед сном.

– Может, лучше почитаем?

– Нет, лучше расскажи.

Я не знаю, что рассказывать. В моей жизни ничего интересного не происходило, и я просто пересказываю ей всякие приключенческие книжки. Она слушает, раскрыв рот. Иногда спрашивает:

– Ты сам это видел?

Но одну правдивую историю я все-таки ей рассказал. Историю про дом, в котором мы живем. История и правда необычная. Дом построила моя двоюродная бабушка, тетя Галя. Потому что ее сына Генку, моего дядьку, посадили. Ему было пятнадцать лет. Какие-то мужики попросили его постоять на «шухере», пока они воруют сметану на молокозаводе. Пообещали дать стакан сметаны. Время было послевоенное, стакан сметаны – это же такое богатство! Их поймали. И всем влепили большой срок, потому что после войны за кражу государственного имущества очень сурово наказывали. Генке дали пятнадцать лет. Я помню, как плакала моя мама, когда получила от тети Гали письмо: