Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 30

- Об этом может знать Тереза. Или Ада боится Терезы, - уже не так уверенно пробормотала Черити, теряя завод, как музыкальная шкатулка со слишком слабой пружиной. Угроза подействовала, Черити замолчала, и Ребекка принялась увлеченно рассказывать о том, как ее Сенди хорошо устроил, чтобы этого гипнотизера, который оказался известным на весь штат жуликом, схватили, не спугнув, и о платье из сиреневого креп-жоржета, которое портниха миссис Линдсей шила вот уже целую неделю.

Стоически вытерпев и Сенди, и жулика, и креп-жоржетовое платье, сохранив таким образом крепкую и нерушимую женскую дружбу, Черити проводил подругу, а, вернувшись в свою комнату, поставила на стол маленького фарфорового китайца, кивающего головой. Он был ее всегдашним конфидентом на тот случай, когда свободных человеческих ушей не находилось.

- А теперь смотри, что получается, - Черити взяла фарфоровую куколку и посадила ее на лежащую в центре стола книжку. - Генри Уотсон - англичанин и родственник того самого Акулы, а его дочь…

Черити замолчала - дальнейшие умозаключения ее стало вдруг страшновато доверять даже улыбающемуся и кивающему головой китайцу. Вечерело, родители ушли в гости, в доме было пусто и тихо, только где-то поскрипывало и потрескивало рассыхающееся дерево.

И Черити, кусая по дурной привычке губу, думала о том, что вот и у Генри Уотсона, который родственник того самого Акулы, тоже дочь. И к ним тоже приехал азиат. И что любой романист отдал бы на отсечение левую руку за то, чтобы правой написать подобный сюжет.

***

Ты хотела убить ее? Убить, чтобы спасти мальчишку от Судьбы? Какая глупость! Или ты хотела убить их обоих? Нет, этого ты бы никогда не сделала.

Молчит. Ни слова не скажет, только взглянет куда-то мимо глаз и отвернется. И снова тихо, и снова лишь едва слышно шуршат эти мерзкие камыши, вторят им листья прибрежных ив, вспыхивают между ними печальные огонечки, искорки нырнувшего меж них и отразившегося в темной воде месяца, грустного, умирающего, изжелта-багряного словно сукровица.

Тихо, тоскливо, бесшумно шуршат камыши, и нет им конца, и нет нам всем спасения.

========== О смягчении нравов ==========

Несносная письменная работа, - как назвал это мистер Ивэнс, “оригинальное сочинение”, требуемое им в конце учебного года от каждой мало-мальски способной к литературе ученицы старших классов, - никак не желала получаться. Все, что она смогла - вывести на верхней строчке заглавие, “О сельской жизни и смягчении нравов посредством оной”. Тему предложил учитель, сказав, что столь способная юная особа, как Черити Олдман, несомненно, сможет раскрыть ее наиболее полно и наилучшим образом.

“На торных дорогах жизни мы едва замечаем, сколь благотворны для души оказываются красоты природы, которыми можно насладиться вдали от городской суеты…” - начала было Черити. Но далее из-под ее пера начал выходить какой-то запутанный рассказ о голосе, доносящемся с холмов в темные безлунные ночи, она опомнилась, попыталась привязать туда мораль, рассуждая о воздаянии и муках нечистой совести, но к этим вымученным наставническим строчкам почувствовала, перечитав их, глубокое отвращение, скомкала лист и швырнула его на пол.

К тому времени, как каминные часы внизу едва слышно пробили одиннадцать, скомканных листов на полу стало много. Давно пора была спать, о чем и сообщила вошедшая в комнату мама в ночном чепце, но Черити зло всхлипнула о необходимости написать “проклятущее сочинение”, и мама, даже не выбранив ее за недостойные молодой девушки выражения, удалилась.

“Бездарность”. Черити, едва не плача, зло кусая губы, присела на низкий подоконник и стала глядеть в сумеречные заросли, на реку, едва видную вдали в умирающем свете июньского вечера, которому, правда, помогала набирающая силу луна. Очарование ночи, как назвали бы поэты подобную картину, навевало на Черити меланхолию, а меланхолию она терпеть не могла. Черити принялась разглядывать выхваченные луным светом из тьмы заросли, черные и белесые, будто резаные из бумаги двух цветов, пытаясь придумать, как же они могут поспособствовать смягчению нравов, но что-то никак не придумывалось. Вместо этого тихая мелодия, какая всегда позванивает едва слышными колокольцами в такие ночи и которую особенно ясно можно расслышать в романтические пятнадцать лет, становилась все слышнее, поглощая и шепот ветерка, и плеск воды, и все далекие и близкие ночные звуки.





Черити ощущала, как на лице ее распускается тихая умиленная улыбка, и вдруг едва удержала изумленный возглас: она заметила светлую, призрачную фигуру, которая словно плыла над посеребренной лунным светом травой.

Забыв даже дышать, стараясь не сморгнуть ненароком, Черити во все глаза следила за призраком. Прочитанная не столь давно “Женщина в белом” сочинения мистера Коллинза была еще свежа в ее воображении, и белая фигура казалась сейчас средоточием всех тех тайн, которые так и вертелись вокруг Черити в последнее время.

Белая фигура плыла, и Черити следовала за нею взглядом, понимая, что любое резкое движение сейчас спугнет и призрака, и необыкновенный лунный сумрак. Белая фигура плыла, и луна толкала ее в спину, торопила, и ветер подгонял ивовыми ветвями. Черити, которая не могла двинуть ни рукой, ни ногой, видела, что фигура, уже не повинуясь ни луне, ни ветерку, замерла над торчащей вертикально вверх ивовой веткой и указала куда-то в заросли. И в лунном свете Черити увидела - ясно как днем, - что-то вроде беседки из ивовых ветвей, сплетшихся вместе. Но тут внизу, у дома, что-то треснуло, залаял пес и послышалась сонная перебранка слуг. Черити лишь на мгновение отвела глаза от белой фигуры, а когда вернулась, ничего уж не было в темных зарослях.

***

Cпи… Черные ресницы вздрагивают, прядь волос перечеркнула лоб. Спи и дай посмотреть на тебя - такого спокойного, и губы легко улыбаются во сне. Мои губы - легкий угиб верхней и чуть ленивая полнота нижней. Красивые губы, должно быть, их хорошо целовать.

Спи. Я поцелую тебя в лоб - тихо-тихо, так что и гран воздуха не шелохнется. Невесомо. Такие, как мы, утратили вес, мы ничто. Нас просто нет. Спи, я не разбужу тебя, от моего поцелуя останется недвижной черная прядь, упавшая тебе на лоб.

Черная прядь - цвета воронова крыла, цвета земли, темной от дождя жирной осенней земли, по которой я когда-то ушла из города. Унося с собой ядовитые зерна горя и ярости. Унося с собой, в себе - тебя.

Были другие города, другие люди - которых я едва видела, занятая тем, чтобы не дать отравить себя черной злобе и черной боли. Тем, чтобы не дать им отравить и тебя. Дни шли, и осень сменилась зимою, и - скрип-скрип, - скрипели колеса кибитки бродячего цирка, заглушая хлещущую из меня боль, разрывающую напополам… освобождающую тебя.

Черные волосы, черные как вороново крыло - в отца. В твоего отца, что спит у излучины реки под ивовым сводом, у серого камня. И в него же этот непроницаемый полувопрос в глазах - не хочешь, не отвечай, но отвечая, будь начеку. “Готова ли ты просто любить меня?” - спросили твои глаза, когда я впервые тебя увидела. Готова ли оставить прошлое прошлому, спрашивал он, приходя ко мне теперь, и идти дальше со мной?

Нет.

Ростки, проклятые горькие травы проросли слишком глубоко, корни связали, оплели… отравили. Все, что я могла сделать - не дать им отравить тебя, не отравить своею судьбой. Своим проклятием.

Корзинка перешла из рук в руки, как на рынке - тростниковая корзинка, та, что унесла когда-то от судьбы Моисея, древняя как земля. В добрые маленькие руки перешла корзинка. А надо мной разошлось и сомкнулось небо, и черная вода заколыхалась, расходясь кругами. И потянулись долгие серые дни - дни не жизни, не смерти в холмах, ворующих души.

Отец, отец, ты можешь считать себя отомщенным! Теперь я знаю, каково это - беспомощно смотреть на свою кровь, на свое дитя, что несется в пропасть, завершая новый виток бесконечной петли, захлестнувшей и тебя, и меня, и его… Изо всех адских мук это худшая, и хуже ее лишь вечная разлука с тем, к кому стремится душа твоя. Разлука, на которую идешь, чтобы уберечь свое дитя - и понимаешь, что все просыпалось сквозь пальцы, как песок, что из двух дорог тебе закрыты обе.