Страница 71 из 105
Но сегодня, став свидетелем рождения нового февральского дня — дивно-прозрачного, морозного и солнечного, Флегонт не сотворил молитвы: он даже не заметил, как рассвело. Вышколенная лошадь ровной быстрой иноходью катила легонькие санки серединой нешибко наезженной дороги все ближе к родному селу, а мысли Флегонта были еще там, в глухой деревеньке, в избе теперь уже покойного крестьянина Силантия.
Флегонт примчался в Ильинку около полуночи: нарочный попросил поспешить. В просторной передней избе было людно, видно, уходящий из мира оставлял в нем много сородичей. По их неподдельно скорбным лицам и голосам Флегонт сразу определил: искренне жалели умирающего, и порадовался за него. Скинув тулуп и чуть отогревшись, поп прошел в горницу, плотно притворил за собой дверь и остался наедине с угасающим стариком.
Старик пластом лежал на лавке, держа в безжизненно положенных на грудь руках маленькую иконку. Взгляд Флегонта сразу и надолго пристыл к рукам старика. Непомерно большие, черноземно-черные с раздувшимися венами, набухшими суставами, с заскорузлыми нашлепками слоистых ногтей, руки эти казались чужими, словно кем-то приклеенными к высохшим тонким запястьям. Сколько на своем веку доброго, нужного, людям переделали эти задубелые, почерневшие от мороза и ветра, закопытевшие от мозолей крестьянские руки. Всю долгую жизнь они пахали, сеяли, жали, косили, копали и делали еще великое множество дел, без которых земля давно бы превратилась в мертвую пустыню. Весь мир кормят и одевают крестьянские руки…
Прокопченное солнцем, просмоленное ветром лицо старика в обрамлении белой бороды тоже казалось неправдоподобно темным. Хворь не согнала с него черноту, да и смерть вряд ли выбелит глубоко запавшие желтовато-коричневые щеки. Заострившийся с горбинкой нос, обтянутые сухой потрескавшейся кожей острые скулы — все было уже неживым. Жили лишь большие черные глаза — внимательные и мудрые. Встретясь с ними взглядом, Флегонт вместо обычных слов молитвы неожиданно спросил сочувственно и тихо:
— Тяжко, Силантий?
Старик долго размыкал помертвелые губы, в груди его что-то глухо забулькало, и он нетвердо и тихо выговорил:
— Сядь… батюшка… рядом. — Подождал, пока уселся Флегонт. — Скажи… то страшно?
— Ты ближе к порогу, тебе видней, — вздохнул Флегонт. — Всему свое время, и время всякой вещи под небом. Одна земля вечна, как душа человеческая. О ней теперь думай и молись…
Старик отвел взгляд. Навесил на глаза густые седые брови.
— Не примет бог молитвы моей: шибко грешен.
— Нет человека праведного на земле, который делал бы добро и не грешил бы.
— Утешаешь?
— Сии слова библейские. Господь всемогущий…
— Постой. Наперед знаю, что скажешь. Не гневайся: не богохульствую. Времечка нет. Чую: рядом она… Не пужаюсь. Все одно не миновать… Об чем хочу… Можно опосля… оттуда… разок на землицу глянуть?..
— Смирись, Силантий. Молись. Не сгинет земля без твоего догляду.
— Вестимо, так, — с горькой скорбью согласился старик, всем видом своим давая попять, что еще не выговорился, не сказал главного. Взглядом он молил Флегонта повременить с прощальным обрядом, не спешить, несмотря на столь поздний час.
Флегонт смотрел на лицо старика, затуманенное какой-то непосильной думой, и мысленно молил бога, чтоб тот ниспослал умирающему смирение и жажду покаяния, сделал переход его в мир загробный безболезненным и скорым. Но когда решил, что старик смирился и пора начинать соборование, Силантий заговорил снова короткими рваными фразами:
— Сын… меньшой… в коммунистах… Просил… бил… зазря.
Согнал со двора, все одно как пса приблудного. В Северске… в самом губкоме. Найди его… Скажи: простил тятя, благословенье дал… — Из полуприкрытого левого глаза старика выкатилась прозрачная светлая горошина и пропала в аккуратно расчесанных зарослях бороды.
— Успокойся. Исполню. И сын давно простил тебя и будет оплакивать и каяться, что преступил волю твою. Молись…
— Теперича все, — облегченно выдохнул старик и весь вдруг расслабился, лицо его просветлело, угасающий взгляд замер на черном лике иконки, которую он все еще держал в своих натруженных руках.
Он умер спокойно и тихо, не дослушав до конца отходную молитву Флегонта.
…Давно остались позади заснеженные избы деревеньки, лошадь одолела добрую половину пути, а Флегонт все еще не распрощался с доселе безвестным Силантием, все думал и молился о нем, невидящими глазами шаря по высветленному рассветом белесому стылому февральскому небу.
На крутом повороте кошеву сильно накренило, едва не опрокинуло. Чуть не выпав из нее, Флегонт осмысленно скользнул взглядом по сторонам, занял прежнее положение, но не притронулся к вожжам, намотанным на головку саней: новая мысль увела от яви.
Красиво умирают русские мужики. Приемлют смерть как должное, не вымаливают у бога чуда, не хватаются судорожно за рясу, не проклинают, не плачут. Умирают, как и живут, — естественно и просто. Не зря перед кончиной завидовал им граф Толстой. Говорят, будущее России — фабричные рабочие с их чугунками, дымными шахтами и заводами. Нет, Россия держится на землепашце, на миллионах вот таких Силантиев. Русь зачата мужиком, им взлелеяна, вскормлена, вспоена, оборонена. Исконно мужицкая Русь погибает без пахаря. А ему тяжко. Крошится, дробится крестьянский фундамент страны. Трещит, качается деревня, как и вся матушка Россия. Сын исконного мужика Силантия — большевик. Онуфрий Карасулин тоже был большевиком… Был ли? Такие ни души, ни кожи не меняют. Да, загадал Онуфрий загадку всем. Почему согласился в командиры? Непостижимо. Если переметнулся, зачем тогда продотрядовцев отпустил, многих коммунистов от гибели спас? Неуж хочет грудью океанский вал остановить? Это он может. И даже очень может. Это по-карасулински, по-русски, по-мужицки. Такие рубят узлы только наотмашь, сжигают мосты дотла. Только расплющит, сомнет его стихия. Помоги ему, боже…
Много голов падет. И первыми покатятся самые светлые, самые честные. Все-таки сбаламутили мужиков оборотни вроде Корикова. Вчера пожаловал в дом Флегонта с предложением разыграть в соборе комедию провозглашения с амвона «новой народной власти». Флегонт ответил библейской фразой: «Бывает нечто, о чем говорят: „Смотри, вот это новое“, но это было уже в веках, бывших прежде нас». Кориков круто переменил тон, напомнил об отказе Флегонта укрыть Боровикова и пригрозил расправой. Флегонт вскипел, но ничем не выдал гнева и снова ответил евангельскими словами о кротости и терпимости. Холеные тугие кориковские щеки зарумянились, как у девицы. Поднатужился попович-недоучка и припомнил несколько строк из священного писания. Флегонт играючи отпарировал их евангельским афоризмом. Обозлись, Кориков зло скаламбурил: не будет Флегонт повиноваться новой власти, «у него отнимут приход, самого — в расход». И засмеялся, довольный своим остроумием. «Раскусят вас мужики и выплюнут не жуя», — бросил Флегонт вдогонку хлопнувшему дверью Корикову. Он верил — так оно и случится. Но когда? И какой ценой будет куплено это возмездие? Сколько невинной крови прольется по пути к нему? Бедные крестьяне. Не о них ли уж сказано сие: «Тот язвен бысть за грехи наша и мучен быть за беззакония наша, наказание мира нашего на нем и язвою его мы исцелехом». Дорогое исцеление, на муках и крови народной замешенное…
Снова мир раскололся на те же две половинки — красную и белую. Как ни маскируются кориковы, в какие наряды ни рядятся — белое нутро просвечивает насквозь. А мужики ослепли, не разглядели, вот и толкнули их на плаху, кинули супротив власти державной… Господи, вразуми, укажи серединный путь меж двух огней, дай могутности духу и крепости телу устоять на нем…
Несется окутанный серебряной изморозью иноходец, горделиво выгнув красивую шею, легко и сильно отталкивается от земли тонкими крепкими ногами. Пылит белой холодной пылью дорога. Встречный ветерок припорашивает дремучую Флегонтову бороду, присыпает бледные от бессонницы и раздумий щеки, белит лохматые брови. И без того широкие ноздри попа раздуты, громко втягивают они в могучие легкие ядреный ледяной воздух. Колышется под тулупом широченная, колоколом, грудь. Сжимаются громадные кулаки. Ярость, и смирение, и мольба, и негодование, и отчаяние — все смешалось в душе и в глазах Флегонта. И мнится ему: не к родному селу мчит добрый иноходец, а к роковой неизбежной черте, за которой ждут страшные смертельные испытания. И полнится сердце предчувствием жестоких бурь и великих гроз впереди, из которых вряд ли выбраться ему живым. «Что ж, не я — первый, не я — последний. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих. Мужики — народ, а за народ сам Христос пострадал…»