Страница 10 из 30
Мэри ничуть не колебалась и с готовностью переехала из бостонской многоэтажки в старинный дом семейства Хоули на Вязовой улице. Ее не сломили ни постепенный упадок моего бизнеса, ни рождение наших детей, ни затянувшееся прозябание семьи, пока я перебивался продавцом в продуктовом магазине. Ждать она умеет, теперь я это понимаю. И все же слишком долгое ожидание ее утомило. Прежде она никогда не высказывала своих заветных желаний, глумиться и сыпать колкостями вовсе не в ее духе. Моя Мэри слишком долго мирилась с превратностями судьбы. Удивляло меня другое – в ней появилась злоба, а ведь раньше ее не было и в помине… Как быстро проясняются мысли, когда шагаешь по покрытой инеем ночной улице.
Ранним утром в Нью-Бэйтауне можно гулять, совершенно не таясь. Коротышка Вилли отпустит шутку-другую, а большинство жителей, увидев меня идущим к бухте в три часа утра, решит, что я собираюсь порыбачить, и благополучно займется своими делами. Каких только способов рыбной ловли они не придумали, причем многие передаются из поколения в поколение, как кулинарные рецепты. Рыбаки у нас друг друга понимают и уважают.
В свете фонарей иней на газонах и тротуарах переливался миллионами крошечных бриллиантов. На таком инее остаются следы, а впереди меня их не было. В детстве я обожал ходить по свежевыпавшему снегу или инею. Словно попадаешь в совершенно новый мир, где до тебя никто не бывал, и открываешь нечто свежее, чистое, никем не использованное и не испачканное. Типичное ночное племя – кошки – терпеть не может по нему ходить. Помню, как-то раз я на спор прошелся босиком по снегу – он просто обжигал ступни. Сегодня на мне галоши и теплые носки, и я с радостью оставил первые шрамы на сверкающей целине.
На пересечении улиц Порлок и Торки, где находится велосипедный завод, неподалеку от Глухой улицы, чистый иней уродовали два длинных следа. Дэнни Тейлор – неприкаянный, пошатывающийся призрак – вечно куда-то стремится, а дотащившись туда, понимает, что ему надо совсем в другое место. Дэнни – пьянь беспробудная. Думаю, такой в каждом городке есть. При упоминании Дэнни Тейлора городские шишки медленно качают головами: из хорошей, уважаемой семьи, последний в своем роду, получил прекрасное образование. Что-то пошло не так в Академии? Почему он не приведет себя в божеский вид? Он допьется до смерти, а это неправильно, потому что Дэнни – джентльмен. Какой стыд – клянчить деньги на выпивку. К счастью, его родители до этого не дожили. Пьянство сына их непременно убило бы, но они уже мертвы. Так принято рассуждать в Нью-Бэйтауне.
Дэнни – мое больное место и вечный упрек. Я мог бы ему помочь. Я и пытался, но он не позволяет. Дэнни мне как брат – мы ровесники, дружим с детства, одинакового роста и равны по силе. Вероятно, я чувствую вину за то, что, будучи сторожем брату моему, не смог его спасти. И благодаря этой убежденности все причины, даже самые весомые, выглядят жалкими отговорками. Тейлоры – семейство столь же почтенное, как и Хоули, Бейкеры и прочие. В детстве без Дэнни не обходился ни пикник, ни поход в цирк, ни любые соревнования, ни Рождество. Он был самым близким мне человеком. Возможно, поступи мы в один колледж, все вышло бы иначе. Я отправился в Гарвард и предался изучению классических языков и литературы, с головой окунулся в старину, красоту и таинственные глубины гуманитарных наук – знания совершенно бесполезные для владельца продуктового магазина, как выяснилось позже. И мне всегда хотелось, чтобы в том восхитительном паломничестве меня сопровождал Дэнни. Однако его готовили к карьере на море. С поступлением в Военно-морскую академию было все решено и условлено еще в его глубоком детстве. Каждый раз, когда у нас избирали нового конгрессмена, отец Дэнни не забывал обновить договоренность.
Три года учебы с отличием – и внезапное исключение. Говорят, это убило его родителей, да и от самого Дэнни мало что осталось. Шаркающий скорбный призрак, клянчащий десятицентовики на пинту «топлива». Англичане выразились бы так: он не оправдал надежд родни, хотя в большей степени он не оправдал своих собственных ожиданий. В результате Дэнни превратился в бродягу, блуждающего по улицам с глубокой ночи до раннего утра, – одинокое и жалкое создание. Выпрашивая мелочь на выпивку, он заглядывает тебе в глаза, будто умоляет его простить, потому что простить сам себя он не может. Он спит в лачуге на судовой верфи, некогда принадлежавшей Уилберам. Я склонился, рассматривая его следы, чтобы понять, куда он направился. Судя по ним, с верфи он ушел и может быть где угодно. Коротышка Вилли не станет его арестовывать. Что толку?
Я знал, куда мне идти. Еще лежа в кровати, я понял, куда меня так тянет, увидел будто наяву, даже запах почувствовал. Старая гавань теперь в изрядном запустении. После постройки нового волнолома и городского мола огромная якорная стоянка, образованная зубчатыми выступами Троицына рифа, заросла илом и песком. Исчезли стапели, канатные дворы и склады, где целые семьи бондарей изготавливали бочки для китовой ворвани, исчезли причалы, над которыми нависали бушприты китобойных судов с их гальюнными фигурами или резными носовыми украшениями. Обычно они были трехмачтовыми, с крепкой обшивкой, способной выдержать долгие годы плавания при любой непогоде. На бизань-мачте крепились прямые паруса и нижний косой парус; бом-утлегарь был выносной, двойной мартин-гик служил и шпринтовым гафелем.
Есть у меня гравюра Старой гавани, до отказа забитой кораблями, и несколько выцветших фотографий на листах железа, но я и без них отлично знаю и гавань, и корабли. Мой дед чертил их на земле тростью из бивня нарвала и без устали гонял меня по морским терминам, постукивая по источенной приливом свае – жалкому огрызку того, что некогда было причалом Хоули. Неистовый старик с седыми бакенбардами. Я любил его до дрожи.
– Ладно, – говорил он голосом, которым привык отдавать команды с мостика без всякого рупора, – назови-ка мне всю оснастку, да погромче. И не шепчи!
И я выкрикивал названия снастей, он же выстукивал тростью из бивня нарвала в такт моим словам.
– Бом-утлегарь (бац!), бом-кливер (бац!), средний кливер, кливер (бац! бац!).
– Громче! Не смей бубнить!
– Фор-трюмсель, фор-бом-брамсель, фор-брамсель, верхний фор-марсель, ундерлисель, фок! – И каждое название сопровождалось ударом.
– А теперь грот-мачта! Громче!
– Грот-трюмсель! – Бац!
Годы сказывались, и он начал уставать.
– Отставить грот-мачту! – гремел он. – Переходи к бизани. Громко и отчетливо!
– Есть, сэр! Крюйс-трюм, крюйс-бом-брамсель, крюйс-бом-брам, верхний крюйсель, нижний крюйсель, крюйс-марсель…
– Дальше!
– Бизань.
– Как крепится?
– По гику и к гафелю, сэр.
Бац! Бац! Бац! Трость из бивня нарвала бьет по наполовину затопленной свае.
С годами слух его ухудшался, и он все чаще обвинял людей, что они бубнят себе под нос.
– Если знаешь наверняка или думаешь, что знаешь, – говори громко и отчетливо! – орал дедушка.
Пусть в конце жизни слух и подводил Старого Шкипера, память он сохранил ясную. Он мог безошибочно назвать тоннаж и скорость хода чуть ли не любого судна, покинувшего гавань Нью-Бэйтауна, помнил, с каким грузом оно вернулось и как он был разделен, а ведь к тому моменту, как дед стал шкипером, великая эпоха китобойного промысла практически отошла в прошлое. Керосин дед презрительно окрестил скунсовым жиром, керосиновые лампы – вонючками. Появление электрических ламп он встретил равнодушно, ибо к тому моменту целиком погрузился в воспоминания о прошлом. Его смерть не стала для меня ударом – старик заставил меня усвоить не только парусное вооружение, я знал, к чему быть готовым и что делать.
На краю заросшей илом и песком Старой гавани, где раньше находился причал Хоули, еще сохранился каменный фундамент. Он доходит в аккурат до уровня малой воды, во время прилива волны бьются о каменную кладку. В десяти футах от конца есть небольшая сводчатая ниша фута четыре в ширину, столько же в высоту и футов пять в глубину. Возможно, раньше она использовалась для отвода воды, теперь же вход со стороны суши забит песком и камнями. Это и есть мое Место, которое нужно каждому человеку. Когда я там, увидеть меня можно лишь с моря. Сейчас в Старой гавани осталось лишь несколько старых хибар, где летом живут собиратели венерок, зимой они по большей части пустуют. Впрочем, люди это тихие и нелюбопытные. Целыми днями молчат, ходят ссутулившись и опустив голову.