Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 16

Савелов-старший шёл по улице и пел о далёких краях, о морозах, о загубленной с детства судьбе, останавливаясь подле соседок, судачащих на лавочках, низко раскланиваясь, так, что белый чуб касался дорожной пыли, и приглашал всех в гости, потому что теперь он, Савелов-старший, своё отжил и место ему в Сибири, потому что… И всхлипывал, не закончив фразы. А Санька плёлся следом и ныл: «Дяденька, дяденька…»

«Отгуляли па-аследни-ий денё-очек…» – тянул Савелов-старший и, не обращая внимания на цепляющегося Саньку, загребая сапогами пыль, медленно брёл к дому, впервые за двадцать с лишком прожитых с тётей Зиной лет не таясь, не скрывая хмель, не чувствуя за собой никакой вины.

Санька отстал, зыркнул сухими глазами, потоптался, забирая вправо, в тень проулочка, уже тихо радуясь освобождению от чужого, непонятного ему горя, и наконец припустил со всех ног, разгоняя кудахтающих кур.

Перед домом Савелов-старший приосанился, стараясь держаться прямо и даже печатать шаг, громко, без стеснения и слёз, затянул, как тянул за застольем:

– Широка страна моя родна-ая, много в ней лесов, полей и ре-ек, я дру-у-угой тако-о-ой страны не знаю…

Тут он ударил сапогом в калитку и петь перестал, построжел лицом и, как подобает хозяину, забыв в эту минуту, что произошло, зычно прокричал:

– Женщина! Жена!

Калитка распахнулась.

Савелов-старший, помедлив, переступил порог и увидел Савелова-младшего, босого, в белоснежной нательной рубахе, в солдатских брюках.

– Брательник! Павлуха!..

Савелов-старший качнулся, упал в крепкие объятия Савелова-младшего и вдруг захлюпал носом, не сдерживая больше скупых слез.

…Чего, собственно, я боюсь, уподобляясь юнцам или глупцам, не постигшим одного-единственного источника страха, – страха не добраться до собственной души, страха всю жизнь быть исполнителем навязанных тебе ролей и не пережить ни одну как следует, забыв, что всё подвластно только душе или тому, что называют воображением, чувствами, мыслью, подсознанием, химерой, мистикой, бредом… и куда мы отправляемся без пособий и справочников и только в одиночестве. Я могу рассказать всё последовательно, разматывая клубок воспоминаний. И где нить порвана, мне ничего не стоит связать её своим узлом, и все будут думать, что тут нет узла.

Савелов-средний считался никчемным мужиком, попавшим под каблук жены и без стыда и совести забывшим свою родню. Но он всё-таки пришёл на этот полурадостный-полугорький вечер – то ли встречу, то ли проводы– и Савелов-старший, чинно, в белой рубахе и синих парадных брюках сидящий за столом, не поддевал его как обычно, доводя до истерики жену Савелова-среднего, крупную, дебелую тётю Мотю, а Савелов-младший, уже отжалевший Савелова-старшего, весь в светлых планах на будущее, тянулся к крепкому брату, восторгаясь его основательностью, спокойствием и ровным течением жизни, думая и свою жизнь строить так же прочно и неспешно. Ещё не сознаваясь себе, он уже презирал всех неудачников, безжалостно относя к их числу и Савелова-старшего.

С Савелова-старшего уже взяли подписку о невыезде. Участковый Прохорюк сидел тут же, за столом, обмахивался поданным ему персональным полотенцем, похрустывал огурцами, причмокивал, багровел шеей с упруго ходящим под пуговицей форменной рубашки кадыком и, повторяя после каждой рюмки: «Ничо, ничо, сосед, всяко быват, бы-ват…», снова хрустел, тянулся к тарелкам, подмигивал тёте Моте, и та фыркала. А Савелов-средний молчал, словно не ловил жену и Прохорюка на задворках своего огорода в непотребном виде… Тётя Зина суетилась, подавая закуски, меняя бутылки с самогоном, шепча тёте Моте в ухо, прикрытое кудряшками: «Ты уж поговори, выручи», и та недовольно кивала, снисходительно поглядывая сразу на всех троих: Савелова-старшего, мужа и Прохорюка. «Век не забуду», – шептала тётя Зина и садилась рядышком с мужем, прижималась к нему, еле сдерживая слёзы, подкладывала на тарелку всё новые и новые закуски, хотела даже покормить Савелова-старшего сама, как кормила с ложечки телят и другую беззащитную животину, но вовремя спохватилась и всё повторяла невпопад: «Кушайте, кушайте, гости дорогие…»

– Ты, это, Миша, не скорби, – сказал Савелов-средний. – Чего ж, не поможем, что ли?.. Поможем. Пару посылок зимой мы тебе с Мотей соберём. Сальца там с кабанчика, картохи…

– А и можно, – поддакнула тётя Мотя. – Родня ж…

– Ну, нашли тему. – Савелов-младший разлил самогон, стукнул своей рюмкой рюмку Савелова-среднего. – Не на похоронах же, братки…

– И то правда, – закивал Прохорюк. – Закон – он справедлив, зазря не накажет… Ну, Павел-вояка, а?.. Слышь-ка, а то иди к нам, я с майором поговорю…

– Подумаю, – заулыбался Савелов-младший. – Отосплюсь недельку, а там видать будет.





Стукнула калитка, чуть слышно, тайно, словно тот, кто входил, не хотел, чтобы его видели. И никто не услышал её стука, кроме меня, потому что я остался на улице с той стороны, а Галя вошла во двор, поднялась на крыльцо, сказала: «Здрасьте», – и за столом оживились, задвигали табуреты. – «Пап, мамка тебя искала, ты чегой-то рассиделся».

– О, дочка моя, – сказал Прохорюк. – Скажи, приду. Вот по-суседски встречу вояку и приду.

Она ещё спускалась по крылечку, осторожно примеряясь к ступенькам, ночь со света казалась непроглядной, когда вслед донёсся вопрос Савелова-младшего и громкий голос Прохорюка:

– Эт точно, красавица… Вот тебе и невеста, а? По-суседски…

И опять тихий голос Савелова-младшего и громкий – Прохорюка.

– Есть один, да женилка у него не выросла.

Савелов-младший засмеялся, зашлась толстая тётя Мотя и Савелов-средний сдержанно захихикал. Галя уже открывала калитку, она всё слышала, потому что и я всё слышал, ожидая её. Она уже была рядом, но я рванулся от неё, побежал по улице, сжимая кулаки и ненавидя всех на свете…

Кажется, она звала меня. Во всяком случае, мне хотелось, чтобы она кричала, бежала следом, как поступает любящий и понимающий твою боль человек, но я даже не приостановился, слёзы обиды, бессилия душили меня. Я уже не смог бы смотреть на неё так, как смотрел прежде. А она бы уже не просила: «Посмотри на меня ещё… У тебя удивительные глаза…»

Всё кончилось.

Блаженство ночных иллюзий, трепет встреч, вспышки молчаливой ревности, когда на школьных переменках она улыбалась Веньке Панькову или длинному Володьке Селезню… Моя любовь должна была теперь только тенью витать возле неё, ожидая волшебных слов, способных забвением покрыть происшедшее.

Я ещё не знал, что кое к чему в жизни нет возврата.

Я ещё многого не знал в тот тихий летний вечер, когда бежал по тёмным улицам к реке, а потом, на ходу сбросив рубашку, штаны, сбивая ноги о скользкие валуны, с размаху влетел в парную воду. Ненавидя и презирая себя, поплыл к другому невидимому берегу, но так и не доплыв, лёг на спину, и долго несла меня река, что-то нашёптывая и остужая. И, не особенно вдаваясь в этот шёпот, я незаметно пропитывался им, смутно догадываясь о великой силе движения, любого движения, будь то струи ленивой речки или мгновения суматошно летящего времени…

И всё-таки, это не было концом моей первой и, как водится, неразделённой любви.

Галя нашла меня на следующий день. Она была печально-красива. Она словно повзрослела за эту ночь и утро, пока мы не виделись, и я чувствовал ещё большую робость, когда смотрел на её волнистые, собранные в узел волосы, обгоревшее на солнце лицо, на смуглые плечи под тонкими тесёмками сарафана.

Я стоял, насупясь и ковыряя носком сандалии подвернувшийся камень, и она попросила:

– Пойдём, пройдёмся…

Мы пошли к берегу. Пошли так, как ходят влюблённые и как мы никогда ещё не ходили: я – засунув руки глубоко в карманы и пытаясь насвистывать нечто модное, услышанное мной от взрослых парней, она – размахивая веточкой, сломанной с куста сирени, росшей перед нашим домом. Сирень эту я посадил, когда пошёл в первый класс. Я и отец. Мы вместе опускали тогда в ямку маленький прутик, и мне совсем не верилось, что пройдёт время, и этот прутик станет пышным кустом, унизанным гроздьями белых, оглушительно-душистых цветов. «Будет, – сказал тогда отец. – Как и ты когда-то будешь совсем большим, а я старым… Ничто, сынок, не стоит на месте». И вот теперь Галя держала в своей руке веточку с выросшего куста…