Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 111



Никакого впечатления!

- Ты смешон! - говорит она. - Действительно смешон! Подумай только, мы не виделись полжизни, а ты опять носишься со своими дикими фантазиями.

Она так серьезна, что минутами я теряю уверенность, - конечно, не в том, что убил жену, а в том, что мне удастся избавить эту несчастную от ее навязчивой идеи. Что ей, собственно, нужно от меня? Я, в свою очередь, вполне серьезно пытаюсь ее убедить, что мы никогда не состояли в браке, но она вскакивает с моей койки, мечется по камере, встряхивает рыжими волосами, останавливается у зарешеченного окошка, курит - узкие руки в карманах строгого костюма - и молчит, глядя на осенние каштаны. Я не вижу ее лица.

- Мадам, - говорю я и беру у нее сигарету, - вы приехали простить своего пропавшего мужа. Вы долгие годы ждали этого важного, даже торжественного часа и, конечно, перенесли тяжелый удар, убедившись, что я не тот, кого вы, повинуясь жажде всепрощения, хотели простить, не тот, кто вам нужен и кого вы ждали. Я не тот человек, мадам...

В ответ она выпускает струйку дыма.

- Мне кажется, - говорю я и делаю то же самое, - все совершенно ясно, нам не о чем больше говорить.

- Что совершенно ясно?

- Что я не ваш пропавший муж.

- Как так? - Она на меня не смотрит.

Я вижу только ее изящный затылок.

- Мадам, - все так же серьезно говорю я. - Меня до глубины души трогает рассказ о вашем несчастном браке, но, не прогневайтесь, чем дольше я вас слушаю, тем меньше понимаю - что вам угодно от меня? От меня, убившего свою жену. А вы, мадам, слава богу, отлично перенесли свой несчастный брак, откровенно говоря, я не понимаю, что, собственно, вы хотите мне простить?

Молчание.

- Вы живете в Париже? - спрашиваю я.

Она оборачивается; с ее растерянного лица как бы спала маска - оно сделалось красивее, живее, и мне начинает казаться, что встреча наша возможна, возможна на самом деле. Сейчас у бедной Юлики такое лицо, что хочется поцеловать ее в лоб, и я, наверно, должен был бы это сделать, не убоявшись, что она ложно истолкует мой поцелуй. Но мгновенье спустя ее лицо снова как бы замыкается и снова эта навязчива идея:

- Анатоль, что с тобой?

Я опять повторяю:

- Моя фамилия Уайт.

Она обращает против меня мое же оружие, делает вид, что это я одержим навязчивой идеей. Бросает горящую сигарету в окно (это здесь строго запрещено, как, впрочем, и многое другое) и подходит ко мне; она не обнимает меня, но уверена, что сейчас я обниму ее и, охваченный раскаяньем, буду молить о прощении... На момент я чувствую себя беззащитным, улыбаюсь, хотя мне ничуть не смешно. Если бы даже я был гномом, минотавром, черт знает кем, это бы ничего не изменило, ровно ничего, она просто не может воспринять меня по-иному. Я ее пропавший Штиллер, и баста!

- Вот уж не думала, - говорит она, - что ты облысеешь, но тебе это даже к лицу.

Теряешь дар речи. Теряешь самообладание, хочется схватить эту даму за горло, удушить ее, но и тогда она не перестанет считать, что я ее супруг!

- Почему ты ни разу не написал мне?





Я молчу.

- Я даже не знала, жив ли ты.

Я молчу.

- Где ты был все эти годы?

Я молчу.

- Ты - молчишь?

Я молчу.

- Просто так взять и исчезнуть! Ничего о себе не сообщить! Именно в те дни, я ведь могла умереть...

Я не выдерживаю:

- Довольно! Хватит!

Не знаю, что еще она говорила, но она довела меня до того, что я страстно ее обнял, однако, не поколебленная в своей навязчивой идее, она принимала каждый мой порыв - смех ли, трепет ли - за порыв Штиллера и не переставала прощать меня... Я схватил ее за плечи, я тряхнул ее так, что шпильки дождем посыпались из рыжих волос, швырнул ее на койку, и она в изорванной блузке, в измятом костюме, с растрепанными волосами и невинно-смущенным лицом лежала на койке, не в силах подняться, так как я, стоя рядом с ней на коленях, сжал ее руки так сильно, что она от боли закрыла свои неправдоподобно красивые глаза. Ее распущенные волосы роскошны - душистые, легкие, как шелк. Она дышала, словно после бега, грудь ее вздымалась, рот был открыт. Правой рукой я, как тисками, сжимал ее нежный подбородок, говорить она не могла. Зубы у нее превосходные, резцы, правда, запломбированы, но блестят, как перламутр. Вдруг отрезвев, я разглядывал ее, как вещь, эту женщину - чужую, незнакомую мне женщину. Если бы не Кнобель, мой надзиратель, принесший пепельницу...

Бегства не может быть. Я это знаю и говорю себе каждый день: бегства нет и не может быть. Я бежал, чтобы не стать убийцей, и убедился, что именно моя попытка бежать и была убийством. Теперь мне остается только сознание, что я убил, уничтожил жизнь, и никто не разделит со мной этой ноши.

Игра воображения! Я должен рассказывать о своей жизни, а когда я пытаюсь сделать свой рассказ занятным, мне говорят: игра воображения! (Теперь я хоть знаю, у кого мой адвокат заимствовал это словцо и снисходительную улыбку.) Он слушает внимательно, пока я говорю о фактических данных, о своем доме в Окленде, о неграх и тому подобном, но едва я перехожу к правде, к тому, чего не подтвердишь документами, фотографиями, - к примеру, к чувствам человека, пустившего себе пулю в лоб, - адвокат перестает слушать, принимается чистить ногти, только и ждет повода перебить меня какой-нибудь ерундой.

- Значит, в Окленде у вас был дом?

- Да, - отвечаю я кратко. - А что?

- Где это Окленд?

- Напротив Сан-Франциско.

- А! - говорит мой защитник. - Вот как?

Впрочем, чтоб быть точным, не дом, - скорее, дощатая хибарка, три метра на тринадцать. Раньше здесь жили батраки, но когда ферму сожрал город, осталась только эта лачуга, и то полуразваленная. (Мой защитник записывает, это то, что его интересует.) А еще там было гигантское дерево - эвкалипт, никогда не забуду его серебристого шороха. Вокруг - одни крыши, небо загорожено покосившимися телефонными столбами, на них развешено белье моих соседей - негров. И опять, чтобы все было точно - справа живут китайцы. Не забыть бы еще маленький, буйно разросшийся садик. По воскресным дням доносится пение негров из деревянной церквушки. В остальном - тишина, очень много тишины; иногда - хриплые гудки из гавани, лязг цепей, от которого леденеет кровь. Впрочем, я не был хозяином этого дома, я его только снимал. В то время у меня не было ни гроша. Вместо платы я обязался кормить кошку. Я ненавижу кошек. Но кошкин корм в красных консервных банках всегда стоял наготове - за это у меня была кухня с плитой, холодильник и даже радио. В душные ночи тишина становилась невыносимой: я был счастлив, что у меня радио.