Страница 19 из 22
По мою душу выпало две, а то и три недели отпуска. Мне ли их не использовать для дела! Я решил, что потрачу не три, а шесть недель или месяцев — столько, сколько потребуется. За такое время можно будет досконально изучить биографию Моцарта, а там как знать: выпустить сенсационную книгу.
Вообще-то я никогда не стремился к одиночеству, а был душой компаний, вечеринок, застолий. Но что-то произошло — со мной ли, окружающим миром, и я превратился в отшельника, ведя жизнь классического затворника. На протяжении десяти суток кряду я день и ночь занимался тем, что читал, делал выписки из книг, принесенные из библиотек, и слушал неземную музыку Моцарта. Каждую клетку мозга да и всего организма я старался насытить информацией, имя которой было Моцарт: зрительной, звуковой, ассоциативной. Спал урывками, когда сон сваливал с ног; просыпался рано утром, выпивал большую чашку крепкого индийского чая и усаживался за работу: читал о Моцарте все, что удалось взять в библиотеке легально, черпал информацию горстями и ведрами из Интернета.
Первые время я отлучался из своей квартиры лишь тогда, когда требовалось купить что-нибудь из еды, взять новую книгу из «Ленинки», или навестить моего лечащего врача на Большой Грузинской улице, чтобы тот еще раз продлил больничный лист. Недуг, которым я прикрывался, был немудрен: гипертония, или высокое артериальное давление.
Эти изыскания забрали меня в свой пленительный рай без остатка. Слава Богу, я имел опыт научной работы в сибирском Академгородке, моя исследовательская работа включала в себя все вместе: потуги изобретателя-конструктора, когда из подручного «хлама» я собирал действующую установку, а также — ученого экспериментатора, ставящего опыты и специалиста-аналитика, подводящего теоретическую базу с формулами, графиками и «картинками». Опыт младшего научного сотрудника, приобретенный в далеком научном центре, пригодилась как нельзя кстати. Надо было только окружить себя тишиной и тайной.
Для себя я открыл, что на момент смерти Моцарта о нем накопилась масса документального материала и беллетристики: рукописные партитуры как опубликованных, так и не опубликованных при жизни композитора произведений. Были обнаружены также бумаги, которые Вольфганг тщательно схоронил от чьих-либо взглядов. Тогда композитор был уверен, что человек должен изо всех сил противостоять внутренним побуждениям, и что для него, Моцарта, искусство есть единственное средство борьбы с отчаянием, печалью и пошлостью.
В ходе работы с источниками, я установил, что действительно в Вене жил и работал известный венский историк музыки профессор Гвидо Адлер, которого знали все тамошние столичные подмостки. Баронесса Вера Лурье перевела с немецкого именно его послания к русскому композитору Борису Асафьеву, с которым он много раз встречался в Вене, а тема Моцарт и Сальери была у них лейтмотивной. Гвидо Адлер жил и умер в Вене в 1941 году. Ничего об его архиве нам неизвестно, причем, все самое ценное — документы, дневники и прочие бумаги — все кануло в небытие.
Я поспешил познакомиться с книгой, написанной профессором Гвидо Адлером. Факты, почерпнутые из нее, ни в коей мере не противоречили тому, что были изложены в тексте его депеш, полученных от Веры Лурье. Однако личностное начало Гвидо Адлера в книге было выражено не столь ярко, как в его письмах к Борису Асафьеву. Но это и вполне естественно: письма они и есть письма, — им много доверяется.
Я просеял через себя целый Монблан научной и другой литературы о Моцарте: его многочисленные биографии, а также документы и художественные произведения о композиторе. Казалось бы, я должен был приблизиться к постижению сути — кем был настоящий Вольфганг Амадей Моцарт? Но вместо этого я уходил от истины куда-то в сторону, все глубже погружаясь в иллюзорный мир версий, миражей или откровенной лжи. У меня возникло чувство, будто я оказался на подмостках театра абсурда, где вершится колдовское действо искусства, но с обратным знаком: труппа и технический персонал делает все, чтобы пьесу автора показать в кривом зеркале.
В своем изыскательском марафоне я вдруг смутно осознал, что со мной что-то творится: изменился мой внутренний мир; я похудел, спал урывками, как дикий зверь, занятый постоянными поисками пропитания. Голову то и дело мучили мигрени, меня утомила тахикардия — сердце стучало так, будто хотело вырваться из грудной клетки и улететь; зрение ухудшилось. Врач дал мне препараты — всего две таблетки, которые надо было пить раз в сутки. И тут я совсем сдал: слабость стала донимать меня: не помогали ни кофе, ни чай, ни тем более — спиртное. Было такое чувство, словно мне дали яду. Однажды, я чуть было не завалился в магазине: у кассы закружилась голова, и меня повело в сторону; я с трудом удержался.
Но я решил презреть эти жизненные «рифы» и довести дело до конца. На исходе месяца я приступил к систематизации и упорядочению данных, коих накопилось в достатке, и засел за компьютер.
Мое первоначальное исследование, переросло в своего рода болезнь, в навязчивую идею. Чем больше я читал, тем меньше что-либо иное, кроме моих изысканий, значило для меня. Я постепенно утрачивал интерес к еде, совсем перестал смотреть телевизор, слушать радио, читать газеты. Почтальон регулярно забрасывал мне в почтовый ящик письма, квитанции, газеты. Я просматривал их наскоро — по диагонали; меня волновало толь-ко одно: нет ли депеши с почтовым штемпелем Берлина? Если нет, то письма летели нераспечатанными в ящик стола, где и валялись до лучших времен. На телефонные звонки я не отвечал, и они прекратились.
Единственный, с кем я поддерживал отношения, был Анатолий Мышев. Периодически я поднимался по лестнице, звонил к нему и осведомлялся, как продвигается перевод моих бумаг. Поначалу Анатолий Мышев советовал не беспокоиться, заверяя меня, что все идет своим чередом. Но скоро он начал проявлять признаки раздражения, и я счел за благо оставить человека в покое и просто дождаться итогов.
Я без конца перечитывал послания профессора по истории музыки Гвидо Адлера к композитору Борису Асафьеву и письма последнего. Что-то в эпистолярном жанре этих знаменательных фигур было такое, что пленяло и завораживало меня без остатка.
Мало помалу, я стал улавливать некую суть, скрытую в тексте рукописного багажа, но осмыслить значимость документов, увы, было для меня сложноватой задачей. Я, как технарь, погружался в иное измерение, в сферы искусства со своими правилами, акцентами, подтекстом. Наверное, поэтому все открывающееся передо мной и отнюдь не иллюзорное, подчиняло меня себе и вело в те пространства — более реальные, а самое главное обворожительные, нежели сегодняшний мир.
Иногда я просыпался среди ночи от слов баронессы Веры Лурье, которые эхом звучали в моей голове:
«Это не презент, мой дорогой, а если и презент, то не в обычном смысле слова. Отныне на вас ложится серьезная, возможно, даже опасная для жизни миссия».
Как-то исподволь я занялся и творчеством баронессы Веры Лурье. В «Ленинке» я нашел ее стихи. Поэтесса Вера Лурье мне понравилась, в тонюсенькой книжице было все: от шестистопного ямба, верлибра и имажинистов до традиционной русской поэзии. Особенно мне запомнился ее перевод «Реквиема» Карла Иммермана, 1818 год: