Страница 85 из 96
Брат его жены Николай Шастин, худой, голенастый, с горящими черными глазами на бледном лице, побежал вдоль состава, размахивая котелком.
— Болен парнишка-то, Лука Викентьевич, — сказал, глядя ему вслед, Харитонов. — Отговорил бы ты его сниматься с места. Не на прогулку ведь собрались.
— Разве не говорено? — встрепенулся Кошуба. — Осталась теща с кучей ребятишек, он-то самый старшой, да у моей Раечки на руках двое.
— Молодая, говорят, у тебя жена, Викентьевич?
— Да уж куда моложе: двадцать два годочка стукнуло. Сам-то я был уже в летах, как поженились. — Кошуба отошел от Ивана Васильевича и задумался. Вернувшийся Шастин мрачно сообщил, что кипятку на станции нет, и полез на верхнюю полку.
Паровоз свистнул. Женщина на платформе вздрогнула, прижала к себе детей. Федор вспрыгнул на подножку вагона и сделал пальцами козу. Ребятишки засмеялись, улыбнулась и Таня. Он быстро шагнул в вагон.
— Принимайте нового бойца, — сказал он, взяв под «козырек» шапки-ушанки, и шутливо отрекомендовался: — Федор Яковлевич Потехин, Свободненский коммунист, из крестьян Нижнегородской губернии Ардатовского уезда Хрипуновской волости, деревни Билейко, 41 года от роду, бывший сормовский рабочий. Ну, кажись, выложил все!
— Что ж, — откликнулся командир территориального отряда Тимофей Матвеев, — ты, Федор Яковлевич, промеж нас, выходит, самый старый. Кидай свой мешок на лавку, не гостем, хозяином здесь будь!
Следом за Потехиным в вагон ввалилось еще несколько человек. Один из них ткнул в руки Кошубы какую- то бумажку. Лука Викентьевич, напрягая зрение, стал вчитываться в нечетко отпечатавшиеся слова и, как бы проверяя себя, выговаривал их вслух:
«Предъявитель сего Высоцкий Иван командируется в город Благовещенск в распоряжение облкомпарта по мобилизации, согласно телеграмме за № 4778 от 5.XII с. г. в числе пяти мобилизованных коммунистов. Товарищу Высоцкому разрешается иметь при себе всякого рода оружие и патроны. Ответственный секретарь Бочкаревского укома РКП(б) А. Сердюк».
Кошуба подкрутил ус и передал бумажку комиссару отряда Бородкину. Тот пробежал ее глазами, сложил вдвое и вернул парню в потертой шинели и ботинках с обмотками.
— Пятеро вас, говоришь? Ну вот что, ребята, те, кому удалось сюда залезть, оставайтесь с нами, а кто еще на подходе, пусть идут в соседний вагон, там просторней.
— Значит, в Благовещенск ехать не нужно? — уточнил Высоцкий.
— Выходит так, раз территориальный отряд к вам самим подъехал.
— Ладно, черти, оставайтесь, — прозвучало снаружи скорее насмешливо, чем с обидой. — От Илюшки всем низкий поклон!
Дверь вагона захлопнулась. Бочкаревцы пошли по узкому проходу, задевая расположившихся на отдых людей и высматривая себе свободное местечко. Поезд лязгнул буферами, задрожал от великой натуги и пополз со скоростью запаленной лошадки.
В вагоне стоял приглушенный говор. Кошуба докончил свой рассказ про тыгдинского парнишку Сметанина, как тому удалось спастись от японцев, бежать из- под расстрела. Помолчав, он обратился к листавшему потрепанную записную книжку Бородкину:
— Что-то поезд ползет, как черепаха, ты бы поинтересовался, Саня.
Сунув в карман книжку, Бородкин побежал к машинисту и попытался выяснить, не заночуют ли они среди бескрайней амурской степи. Бывалый машинист, тая тревогу, отводил глаза и заверял, что ничего такого не случится.
— От Бочкарево всегда ползем, как в гору, а уж от Завитой, как подкинем дровишек, завей горе веревочкой! — И тут же торопливо попросил: — Только вы уж, ребята, подсобите.
— Да мы тебя завалим дровами, довези до этой Завитой!
Синели снега, и, как всегда в сумерки, вдали от людского жилья было бесприютно и немного грустно. Ни огня, ни черной хаты, ни полосатых верст. Лязгают пастью голодного волка буфера. Гудят рельсы. Не оглядываются амурцы назад, не пытают судьбу о завтрашнем дне. Может, смерть притаилась там, за первым поворотом? Где бы ни был русский человек, беда ли его настигла, заполонила ли неуемная радость, всегда у него есть в запасе заветная, доходчивая до сердца, простая и живительная песня. Сидя тесно, плечом к плечу, и коротая долгий декабрьский вечер, пели песни и тербатцы — так теперь называли себя бойцы территориального батальона.
В пути не стояли, но до Завитой добрались только на вторые сутки. За ночь народа в вагонах поприбавилось. Мобилизованные коммунисты и добровольцы подсаживались чуть ли не на каждой остановке. В Завитой тоже поджидали поезд четыре человека. Их старанием и легли почти у самых рельсов длинные лиственничные стволы, облепленные снежными комьями.
Тербатцы высыпали из вагонов. Зазвенели пилы. Застучали топоры. С рук на руки стали передавать в паровоз и вагоны пахнущие смолкой и морозом колотые дрова. Растопили печурки, вскипятили чай, напекли картошки, и снова как-то само собой возникла и поплыла по вагону песня:
начал негромко Шура Рудых.
вступили задумчиво Алеша и Марк.
слились вместе десятки молодых голосов. Простая, бесхитростная песня воскрешала в памяти недавние жестокие битвы за свободу.
С чьих запекшихся губ слетели впервые эти слова? Шура уже не пел созданную им самим песню. Два героя стояли перед его глазами, когда, волнуясь и трепеща, набрасывал он на клочке бумаги свою весеннюю сказку: убитый под Тарбогатаем девятнадцатилетний командир партизанского отряда Георгий Бондаренко и девятнадцатилетний разведчик Николай Щукин, замученный японцами на вершине Архаринской сопки. А что ждет их самих? Не надо об этом думать. Не надо! А мама уже, наверное, узнала…
И с отцом не удалось проститься. Он бы понял, благословил. Родные мои, я не мог поступить иначе, поймите меня, не мог!
Не мог же я и в девятнадцать отсиживаться возле мамы, как тогда, в гамовское. Совесть бы заела. Я напишу вам из Хабаровска. Любимые, ждите!
После Завитой командир территориального отряда Матвеев совсем расклеился, глухо покашливая, глотал какие-то пилюли, тоскливо вглядываясь в синевшую за окном степь. Лука Викентьевич по доброте сердечной пытался было его отпаивать чаем. Матвеев отвел его руку с жестяной кружкой: