Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 98

— И мое — также, — почти прошипел архиерей.

Через две недели жена отца Петра с горючими слезами провожала его на епархиальный съезд.

— Болит у меня сердце… болит! Боюсь я… батюшко! Богом молю: захочется тебе сгрубить или обличить кого, — подумай о дочери! Сдержись! Кабы мы одни с тобой были, а ведь у нас дочь… ее учить надо, на дорогу выводить!

Вера со слезами поцеловала отца и убежала в сад.

Невеселое вышло прощание.

Отец Петр взял саквояж и вышел за ворота. Пара коней ждала его. Коренником шел мерин, а в пристяжных — резвая дьяконская кобылка. Прежде чем садиться в широкий коробок, отец Петр огладил лошадок, проверил, не высоко ли на седле, как затянута супонь. Но вот он влез в коробок, плюхнулся на мягкое сиденье и сказал кучеру:

— С богом!

Они отъехали несколько десятков сажен, как вдруг послышался прерывистый женский плач и невнятное тихое причитание.

Из-за угла показалась странная группа.

Между стражником и сотским, сильно загребая левой, когда-то сломанной ногой, шел Самоуков. За ним бабы вели под руки жену. Она спотыкалась, как ослепшая, причитала надорванным, чуть слышным голосом.

— Стой! — приказал отец Петр. — Это что такое?

Все остановились. Сотский и стражник сняли фуражки. Стражник сказал:

— Приказано Самоукова отправить по этапу в Вятскую губернию. В волость его ведем.

— За что?!

— За правду меня, — горловым голосом сказал Ефрем Никитич.

— Самоуправство какое! — задохнувшись, произнес отец Петр и быстро выскочил из коробка, чтобы идти в волость. — Слушай, Ефрем Никитич, если я возьму тебя на поруки, не подведешь, обещаешь жить тихо-мирно?

Старшина, урядник, писарь и его помощники — все высунулись из окон волостного правления, услышав голос отца Петра. Старушка перестала всхлипывать и открыла глаза, точно начала возвращаться к жизни.

— Тише-то моего как жить? — проникновенным голосом ответил Самоуков. — Никому от меня обиды не было… сам изобижен кругом, а других не обижал… Выпью — только песенки пою… больше ничего!

— Знаю, милый, знаю.

И широкими шагами пошел отец Петр в волостное правление.

— Отпусти Самоукова домой, — повелительно сказал он старшине Кондратову. — Я поручусь за него.

— И рады бы, кабы льзя, а только нельзя этого, — ответил Кондратов, мрачно выбуривая на попа. — Не за то ведь его высылают, что песни поет, а за то, что политицки ненадежен.

— Это откуда видно?

— И не обязан я вам все говорить…

Отец Петр вскипел:

— Ты с кем говоришь? А? Забылся?

— Я не забылся, ты забылся, — грубо ответил старшина. — Я при долге службы, а ты на меня кричишь криком! Хоть ты поп, хоть кто, а не тронь царского слугу!

Как ни был рассержен отец Петр, он невольно рассмеялся сердитым смехом:

— «Царского слугу»! Эх ты, министр сопливый… шишка на ровном месте!

Кондратов, обведя всех взглядом своих оловянных глаз, спросил торжественно:

— Все слышали надсмешки? Будьте свидетелями: при долге службы…

В голове зашумело, засвистало на разные голоса… Отец Петр чувствовал, что еще немного — и он бросится на Кондратова. Все насторожились. Все чего-то ждали, следя за ним глазами. Казалось — перед ним капкан…

Одно неверное движение — и капкан этот захлопнется…

Отец Петр выбежал из сумрачного волостного правления на залитый солнцем двор. У крыльца ждали его стражник, урядник, Самоуковы.

— Ты прав, Ефрем Никитич, — каким-то пересохшим голосом сказал отец Петр, — но я ничего не мог сделать… Крепись, мученик, крепись!

Оградил его широким крестом и сказал, уходя:

— О жене не заботься.

Весь дрожа и задыхаясь, влез в коробок, выхватил у кучера вожжи, стал что есть сил нахлестывать лошадей.

Осенью двенадцатого года Илье опять пришлось ехать в Петербург, так как связь снова нарушилась, прервалась в ответственный, серьезный момент, во время предвыборной работы.





Большевики придавали большое значение кампании выборов в четвертую Думу. На Пражской конференции была выработана обстоятельная резолюция по этому вопросу.

Большевики хотели получить думскую трибуну, чтобы, обличая правительство, говорить на всю страну «о полных неурезанных требованиях пятого года».

Предвыборная борьба разгоралась…

По дороге Илья простудился, в Питер приехал больным. Несмотря на это, он нашел Орлова, получил от него указания, литературу, оставил ему адреса для связи и хотел уже выезжать обратно, как вдруг к вечеру впал в бессознательное состояние.

Началось воспаление легких.

В многодневном бреду Илье чудилось, что он едет в Перевал и что в вагоне его подвергают пытке: втыкают в бок длинную иглу. При каждом вздохе игла колола все сильнее. Илья метался, искал взглядом, кому бы передать документы. Потом ему чудилось, что литература и документы уже у Романа, но Роман не хочет оставить своего друга в руках палачей. Илья кричал: «Уходи! Беги!» Вдруг Илья оказался не в вагоне, а на железнодорожной насыпи. Он знал, что до Перевала надо бежать сотни верст и что бежать надо как можно быстрее… Он побежал. Игла так и заходила у него в боку. Дыхания не хватало… Со всех сторон вертелись огненные колеса, и из паровозных топок летели искры. Он бежал и думал только об одном: как бы не сгорели документы, адреса, явки…

Но вот Илья вырвался на простор, подуло прохладой.

— Как он вспотел! — сказал знакомый женский голос.

Илья открыл глаза. Был тусклый день. Вначале комната показалась ему совсем незнакомой, потом он узнал круглую печку, в которой когда-то Орлов сжигал письма, узнал коврик у кровати, желтый карниз, нависший над дверью.

«Пора на вокзал!» — он хотел подняться и не мог.

Софья наклонилась к нему.

— Ну, что, Давыд? Как вы?

И, видя его мучительное беспокойство, сказала:

— Ни о чем не беспокойтесь, шесть дней назад в Перевал уехал один товарищ. Скоро вести от него будут.

«Шесть!.. Значит, я неделю без памяти лежал… и в такое время!»

Появилась еще одна женщина — пожилая, степенная. Это — жена Волкова, рабочего-путиловца, в чьей квартире лежал Илья.

Она подошла к постели с рубашкой и кальсонами в руках:

— Давайте-ка переоденем его!

Нехотя он подчинился. Его переодели, умыли, напоили с ложечки горячим чаем. Он почувствовал себя бодрее.

— Когда можно будет ехать?

— Не скоро. С этим придется примириться.

— Дела как?

— Гордей придет вечером, расскажет, а пока — спите, отдыхайте…

Через три дня Илья уже мог садиться в постели, читал газеты, — силы прибывали… как вдруг снова скакнула температура, заболел бок, начался бред. «Ползучее воспаление легких!» — определил врач.

Никогда еще — разве только в тюрьме — не страдал так Илья от сознания бессилия. В светлые промежутки между приступами болезни он думал только об одном: о трудном, напряженном положении в Перевале. Сейчас, наверно, каждый работает за двоих, за троих… а он лежит здесь бесполезный!

Орлов и Софья спешили порадовать его вестями из Перевала:

— По нескольку сходок в день проводят!

— Роман на свободе?

— На воле! Действует!

— А Паша Ческидов?

— Пашу наметили уполномоченным. Его было придержал у себя Горгоньский, но рабочие добились — отпустил! Ликвидаторы пытались навязать вместо Паши другую кандидатуру — не вышло!

Глаза Ильи продолжали беспокойно выпытывать… Но он больше ни о ком не спросил. Софья сжалилась:

— Не мучай уж, Гордей! Сам он не спросит…

— А вот пусть спросит! Пусть не чинится перед нами… чудак! Ну, изволь: Ирина жива-здорова, на воле, работает.

Вот уже несколько дней Орловы перестали приходить к Илье. Хозяин стал возвращаться поздно. Илья понимал, что предвыборная борьба разгоралась и не остается у них свободной минуты.

Он только по рассказам хозяина следил за этой борьбой.

Однажды ночью Волкова вызвали на заседание путиловской заводской социал-демократической группы. Жена встревожилась. Проводив его, спать не легла, села штопать белье. Илья тоже не мог заснуть больше. Несколько раз женщина выходила в коридор и во двор, прислушивалась, выглядывала из ворот. Мужа все не было. Илья от души сочувствовал ей. Глухая тревога передавалась и ему.