Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 30

Эмма Герштейн тот же сюжет рассказывала так:

В последние дни пребывания Анны Андреевны в Москве <…> я застала ее уже на Кисловке в квартире сестры Ольги Берггольц. Было много народу. Пришел и Пастернак. Анна Андреевна лежала на диване и обращала к нему слова чеховского Фирса: “Человека забыли”. Это означало: “Я хочу ехать в эвакуацию вместе с вами, друзья мои”[79].

Мур оказался в Москве в начале октября. Он встретился с Пастернаком, о чем они говорили – неизвестно. Скорее всего, Пастернак пытался говорить с ним о последних днях Цветаевой. Несколько раз Мур встречался с Оренбургом, тот был мрачен, объяснял, что ему ни в коем случае нельзя было возвращаться в Москву.

Осень в Москве: Луговские. Белкина

Семья Луговских сначала не собиралась уезжать из Москвы. Татьяна Луговская писала своему другу драматургу Леониду Малюгину в Киров, куда уже были эвакуированы московские и ленинградские театры:

Спасибо вам, милый мой, за письма (и письмо и открытку я получила одновременно). Признаюсь, я поплакала изрядно и оттого, что вы нашлись, и оттого, что вы думаете обо мне и даже заботитесь.

Я отвыкла от поддержки и очень нуждаюсь в ней. Вы поддержали меня. Буду писать очень коротко – вот моя жизнь. <…> Брат лежит в больнице с больной ногой, и все заботы о моей бедной маме уже очень давно лежат на мне. К этому примешиваются еще разные меркантильные дела – ибо брат не работает совсем очень давно. Не работаю и я, как вы, наверное, успели догадаться. Я пожила с матерью на Лаврушинском, но путешествия с седьмого этажа с разбитой старухой оказались делом нелегким, и я изловчилась и перевезла ее на дачу, тут, по крайней мере, нет седьмого этажа. Это путешествие произошло около 1 августа, и с тех пор я веду жизнь довольно бездомную и тяжелую – в буквальном смысле слова, – потому что все для мамы я вожу из Москвы. Я все-таки вам скажу, что все было бы прекрасно, если бы я могла работать, и я горько жалуюсь, что болезнь мамы не дает мне возможности для этого.

Спасибо за приглашение приехать в Киров, но тут у меня очень много людей, которые погибнут без меня, везти же их с собой нет никакой физической возможности и материальной. Да и бессмысленно, мать моя все равно помрет дорогой, а я ее люблю.

К тому же и оставить Москву я не в силах – этот город проявил больше выдержки и спокойствия, чем я могла думать. Мне, как старой москвичке, это особенно дорого.

И спустя еще две недели:

У меня все по-прежнему. Конечно, очень хочется пережить войну и умереть от старости. Но ничего не попишешь – время суровое, и надо к нему приноровиться. И я приноравливаюсь. Человек привыкает ко всему, а если у него есть хоть на копейку мужества и если он любит свой народ, он просто обязан вести себя достойно и спокойно[80].

С Малюгиным они были связаны до войны подробной перепиской, он жил в Ленинграде, она – в Москве. Его чувство к ней было безответным, она же к нему питала лишь нежное дружеское расположение.

В начале июля в Москву с Северо-Западного фронта неожиданно вернулся поэт Владимир Луговской, который был отправлен туда для работы во фронтовой газете. Поезд, в котором он ехал на фронт, был разбомблен в районе Пскова. Он пробирался через перекореженное железо, сквозь разорванные тела убитых и раненых, там были женщины и дети.

Спустя несколько лет после того, как вышла первая книга о ташкентской эвакуации, мне попала в руки часть выброшенного на свалку архива Рудольфа Бершадского. В крохотной тетрадочке известный в те времена газетчик, направляющийся на фронт, описывал свою встречу г июля во Пскове с Луговским.

Встретил вчера Луговского, – писал он. – Ему исполнилось вчера 40 лет. Он обрюзглый, потный (капли крупные), несет валерианкой за версту.

Сказал мне, что пофанфаронил в день объявления войны, сообщив в НКО, что “с сего дня здоров”. А вообще – “органически не переношу воздушных бомбардировок”[81].

Бершадский написал о нем еще несколько строк: брезгливо и отстраненно. Запомним это. С таким отношением тех, кто прошел войну, Луговскому придется жить все долгие годы войны и точить себя до самой смерти.

С фронта он попал в Кунцевскую больницу. Депрессия, потеря жизненных сил, потеря себя. В осенние дни в больнице он записывал свои мысли в маленьких книжечках.

Все небо в искрах и вспышках. Стеклянное скрежетание юнкерсов. Ракета. Могучие старые сосны. Падающие ветки. Убежище. Три цвета труб. Приезд Л. Бутылка вина. Концерт… Шторы. Странный свет в окнах… Пруды. Брошенные дорожки. Зенитные батареи. Правительственные дачи пусты. Неуют. Занавески. Запертые ворота. Собаки. Все больше и больше осень. После бомбежки, сбитые сучья, мертвые совы. Все ближе… Звонки после бомбежки… Отбой. Почти рассвет. Лампа под кроватью. Любимые книги… Маленький, условный мир вещей. Цветы в вазах. Светает. Скрежет сосен, и выходит силуэт из мрака. Вечером снова. Юнкерсы. Скрежетание. Удар, и в бледном небе последние разрывы… Прощание на обрыве. Моя экзальтация, смешная трагичность. Нет библиотеки. Все, что было счастьем, кажется пустым. Серые деревья. Древний, древний путь журавлей на юг. Над Москвой-рекой с крутизны ее обрывов, над заливными лугами летят косяки к теплым морям, а мне-то… и кто меня благословивший на это. Неужели… Все заросло, забыто и заброшено[82].





Мария Белкина проводила Тарасенкова на фронт приблизительно в те же дни, когда уходил и Луговской, – 26 июня 1941 года.

До поезда я его не проводила, – писала она. – Когда мы поднялись из метро на площадь трех вокзалов, нас сразило зрелище – казалось, мы раздвоились, растроились, расчетверились, расдесятерились!.. Повсюду – у метро, и у вокзалов, и на тротуарах, и на мостовой – стояли пары он-она, прижавшись друг к другу, обхватив друг друга, неподвижные, немые, были брюхатые, и дети, которые цеплялись за полы отцовских пиджаков. Казалось, шла киносъемка и статисты были расставлены для массовки… Дальше меня Тарасенков не пустил – в августе я должна была родить[83].

Анатолий Тарасенков, литературный критик, ответственный секретарь журнала “Знамя”, был прикомандирован к Балтийскому флоту. После тяжких боев под Таллином он вместе с группой писателей оказался в блокадном Ленинграде, где была создана оперативная группа при Политуправлении Балтфлота, руководимая Вс. Вишневским, в которой состояли Николай Чуковский, Александр Крон и многие другие писатели. В их задачу входило поддерживать дух блокадного Ленинграда патриотическими стихами и статьями в газете. В феврале 1942 года он от голода заболел дистрофией, в госпитале его немного привели в себя. Всю войну он провел в Ленинграде и на Ленинградском фронте.

Мария Белкина до родов ездила за город в Переделкино на оставленную дачу Всеволода Вишневского и писала мужу на Ленинградский фронт. Уезжать она не собиралась, и Цветаева, с которой они случайно встретились в те дни, удивлялась ее хладнокровию.

Живу на даче у Всеволода, – писала она мужу на фронт, – дни непохожи на ночи… Белка рыжая, пушистая, раскачивалась на елке, такая – “невозмутимая природа, красою вечною сияет”. Кошка [так называли в семье мать Белкиной. – Н. Г.] город совсем не переносит, а я люблю его, такая чудесная военная Москва. Но здесь я отдыхаю – удивительно успокаивает природа. Езжу через день, либо на машине кто подвезет, либо поездом с отцом, у него за плечами рюкзак – возит продукты. Живем налегке – ничего с собой не взяла на дачу, только продукты. Приезжаешь в город, бежишь домой – радостно издали видеть наше дерево – оно стоит сторожем… <…> Вначале она [мать] психовала, посылала нас в метро – теперь привыкла. Все привыкли, стали спокойнее. Борис Леонидович дежурит на крыше и, по его словам, ловит “зажигательные бомбы”. Его вторая жена на Волге, он ездит к первой, у него уже сын призывник, уже побывал под Смоленском. Борис Леонидович шлет тебе привет, он ужасно смешной, посвящает меня в свои семейные дела, он ездит в город скромненько в поезде, а шикарный Костя – только на машине, дают же на бензин!

Твои товарищи по перу почти все в военной форме. Видела Степана Щипачева, он приезжал. Гольцев был в Москве, сейчас Симонов – везет же некоторым женам! Коля Вирта приехал из Ленинграда, где сидел в “Астории”, а в Москве получил первое боевое крещенье. <…> Интересная какая жизнь, думала ли я в тот дождливый последний день до войны, что столько ночей буду проводить на даче. У Бориса Леонидовича смешная собака, как только раздается сигнал тревоги, она бежит в щель<…>[84].

79

Герштейн Э. О Пастернаке и об Ахматовой // Воспоминания о Борисе Пастернаке. М., 1993. С. 397.

80

Луговская Т. Как знаю, как помню, как умею. М., 2001. С. 252–253.

81

Архив автора.

82

Семейный архив Владимира Седова.

83

Белкина. С. 412.

84

Копия письма в личном архиве автора. См. у Белкиной тот же случай в “Скрещении судеб”: “…Я, завидя Пастернака, старалась сесть в другой вагон. Я не могла превозмочь робости, меня стесняло не только мое положение, но главное – о чем ему со мной говорить? Конечно, из вежливости он будет занимать меня разговорами, проклиная в душе! И я заранее представляла себе мучительные паузы, когда не знаешь, что сказать… Но однажды мы все же оказались в одном вагоне, и он, шумно и радостно со мной здороваясь, словно мы были с ним миллион лет знакомы, уселся напротив меня у окна. Оказывается, он видел меня не один раз, но ему казалось, что я ищу одиночества. Он так это понимает! Иногда так хочется быть совсем одному, и любое постороннее вторжение воспринимается почти как физическая боль… Он сам ищет уединения… Ему так надо сосредоточиться, подумать, но совершенно невозможно, он мечется между Москвой и дачей, собственно говоря, дача – это и есть теперь его дом, его рабочее место, но считается, что раз дача – то все едут ins grum! – без дела, без предупреждения, когда кому заблагорассудится, и вовсе не те, кого хотелось бы видеть, кто тебе нужен… Он не станет мне докучать своим обществом, он только хочет узнать, где Тарасенков, что с ним, и, пожалуйста, ему большой, большой привет и всякие добрые и самые лучшие пожелания… Он уверен, что все будет хорошо и мы все встретимся – обязательно встретимся! Иначе не может, не должно быть… Это так ужасно, война всех разбросала, все рушится вокруг! Порвалась связь времен… Люди теряют друг друга… Зинаида Николаевна где-то там, в каком-то татарском местечке под Казанью, а Евгения Владимировна с Женечкой уехала в Ташкент и даже не простилась, даже не успела сообщить, что уезжает, все было так внезапно, теперь даже нет времени присесть на дорогу…” (Белкина М. Скрещение судеб. М., 2005. С. 423–424).