Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 14



Милый!

Наверное, мне следует гордиться тем, какие тебе выпали честь и слава, и, конечно же, ты прекрасно смотришься в своем новом наряде. Но я не могу не жалеть о прошлых временах, когда мы могли любить друг друга без тени забот помимо той, чтобы постараться, чтобы никто не узнал, что творится между нами. Я отказываюсь верить, что те прекрасные дни прошли безвозвратно. Я так по тебе скучаю. Я скучаю по твоим объятиям, и твоим поцелуям, и…

Она удалила значок «и»: кое-что слишком драгоценно, чтобы отдавать холодным логограммам.

… и твоим поцелуям. О, милый, иногда я просыпаюсь ночью, после полудня, или утром, или в то время, когда мы ложимся (согласно тому, в какую смену работает он), и мне хочется кричать – так я тебя желаю.

Она зажала левым кулачком рот, словно давя крик.

О любимейший, я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя. Я тоскую по твоим объятиям и по твоим губам…

Тут она увидела, что уже это написала, и вычеркнула, но от вычеркивания стало казаться, что она перестала тосковать по его рукам, губам и так далее. Пожав плечами, она продолжила:

Ты не мог бы как-нибудь дать о себе знать? Понимаю, писать мне слишком рискованно, потому что Тристрам непременно увидит твою весточку в стойке для писем в вестибюле, но ты мог бы как-нибудь дать мне знак, что все еще любишь меня? А ты ведь еще любишь меня, правда, любимейший?

Он мог бы прислать ей какой-нибудь пустячок. В стародавние времена, в дни Шекспира и паровых поездов, влюбленные слали своим любовницам цветы. Теперь, конечно, уцелевшие цветы превратили в съедобные. Он мог бы прислать пакетик растворимого бульона из примул, но это означало бы залезть в собственный скудный паек. Она тосковала по чему-нибудь романтичному и смелому, по великому еретическому жесту. В приступе вдохновения она написала:

Когда будешь в следующий раз выступать по телевизору, пожалуйста, если все еще любишь меня, включи в свою речь какое-нибудь особое слово – для меня одной. Включи слово «любовь» или слово «желание». Тогда я буду знать, что ты все еще меня любишь, как я все еще люблю тебя. В остальном у меня нет новостей, жизнь продолжается, как всегда, очень скучная и безотрадная.

Вот это была ложь: есть одна очень и очень большая новость, но ее следует держать при себе, решила Беатрис-Джоанна. Прямая линия в ней, вечное и дарующее жизнь копье хотело крикнуть: «Возрадуйся», – но круг советовал быть осторожной, более того – непрошено тревожил дуновением дурного предчувствия. Она не желала беспокоиться – все как-нибудь обойдется.

Письмо она подписала: «Твоя вечно обожающая Беатрис-Джоанна».

Конверт она адресовала комиссару Д. Фоксу, штаб-квартира Полиции популяции, Здание бесплодия, Брайтон, Лондон, испытав легкую дрожь, когда писала «бесплодия», – слово, заключавшее в себе собственную противоположность. И крупными жирными логограммами добавила: «ЛИЧНОЕ И КОНФИДЕНЦИАЛЬНОЕ».

Потом она отправилась в долгий путь вниз к почтовому ящику у входа в Сперджин-билдинг.

Была прекрасная июльская ночь, луна стояла высоко в небесах, мигали звезды, эти вечные спутники земли, – коротко говоря, ночь, созданная для любви. Пятеро молодых серомальчиков со смехом избивали напуганного недоуменного старика, который, судя по отсутствию реакции на оплеухи и дубинки, был под анестезией алка. А еще он казался нероновским назорейем, на которого натравили хихикающих львов и который поет псалом.

– Постыдились бы! – яростно упрекнула Беатрис-Джоанна. – Совести у вас нет! Бить несчастного старика!

– Занимайся-ка своим делом, – высокомерно отозвался один серомальчик и добавил с презрением: – Женщина.

Жертве позволили уползти, хотя петь он не перестал.

Беатрис-Джоанна, от мозга до костей женщина, занятая – социально и биологически – собственным женским делом, пожала плечами и отправила свое письмо.



Глава 3

В стойке для писем в учительской Тристрама ждало письмо, письмо от его сестры Эммы. Было половина пятого, время получасового перерыва на ланч, но колокол еще не пробил. Под окном учительской с моря восхитительно наползал восход. Тристрам пощупал письмо с аляповатой китайской маркой и надписями «Авиапочта» иероглифами и кириллицей, улыбаясь очередному примеру семейной телепатии. Всегда так происходило: за письмом от Джорджа с запада через день или два следовало письмо от Эммы с востока. Ни один из них, что показательно, никогда не писал Дереку.

Все еще улыбаясь, стоя среди коллег, Тристрам читал:

… Работа идет своим чередом. На прошлой неделе я летала в Чаньцзянь, оттуда в Хинчи, затем Шанхай, Туйюн и, наконец, Синьцзянь – устала смертельно. Здесь по-прежнему крайне не хватает места, даже сесть зачастую негде, но с момента внедрения нового политического курса Центральное Правительство перешло к действительно пугающим мерам. Всего десять дней назад в Чуньцине состоялась массовая казнь нарушителей закона о запрете на увеличение семьи. Многим из наших кажется, что китайцы заходят слишком далеко…

Как типично для Эммы такое преуменьшение! Тристрам вдруг увидел перед собой ее чопорное сорокапятилетнее лицо, почти услышал, как тонкие губы произносят слова.

… Но это как будто не оказало благотворного влияния на тех, кто наперекор всему еще лелеет жизненную цель стать почитаемым предком, которому будет поклоняться целый курган потомков. Подобные люди могут превратиться в «предков» раньше, чем ожидали. Курьезно, но, похоже, намечается голод в провинции Фуцзянь, где по какой-то неведомой причине погиб урожай риса…

Тристрам недоуменно нахмурился. Сообщение Джорджа о неведомой рже, губящей зерновые, репортаж в новостях о падении уловов сельди, теперь еще вот это. Это пробудило в нем какое-то слабое, но неуемное подозрение, только вот он не мог сказать, в чем оно заключается.

– И как поживает сегодня наш милый Тристрамчик? – произнес вдруг молодой картавый голос.

Голос принадлежал Джеффри Уилтширу, новому главе Департамента общественных наук, – всеобщему любимчику-милашке, такому светленькому, что его волосы казались седыми. Тристрам, старавшийся не ненавидеть его слишком сильно, выдавил кислую улыбку.

– Хорошо.

– Я подключился к вашему уроку в шестом классе, – сказал Уилтшир. – Знаю, вы не обидитесь, если я скажу, мой милый, милый Тристрам, что вы преподаете то, что вам совсем не следовало бы преподавать. – Придвинувшись и подрагивая ресницами, он обдал подчиненного ароматом духов.

– Не припомню такого. – Тристрам старался совладать с подступающей паникой.

– А вот я прекрасно помню. Вы сказали что-то вот в таком духе. Искусство, сказали вы, не может процветать в обществе, подобном нашему, потому что искусство есть продукт «тяги к отцовству», – кажется, вы такой термин употребили. Погодите, – сказал он, увидев, что Тристрам изумленно приоткрыл рот, – погодите, это еще не все. Еще вы говорили, что инструменты, которыми творят искусство, по сути, символы плодородия. Так вот, мой все еще милый Тристрам, помимо того факта, мой все еще милый Тристрам, что невозможно понять, как это укладывается в учебную программу, вы совершенно добровольно – вы не можете это отрицать, – совершенно добровольно преподаете то, что, с какой стороны ни посмотреть, является по меньшей мере ересью.

Зазвонил колокол на ланч. Обняв Тристрама за плечи, Уилтшир повел его в учительскую столовую.

– Но это же чистая правда, – сказал, давя гнев, Тристрам. – Все искусство лишь аспект сексуальности…

– Никто, мой милый Тристрам, этого не отрицает. До некоторой степени это совершенно верно.

– Но ведь это идет глубже. Великое искусство, искусство прошлого прославляет плотское влечение. Возьмем хотя бы драму. У истоков трагедии и комедии лежат ритуалы плодородия. Жертвенный козел, по-гречески «трагос», дал жизнь трагедии, а деревенские приапические праздники кристаллизовались в комическую драму. Я хочу сказать… – захлебывался от возмущения Тристрам. – Взять хотя бы архитектуру…