Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6



«Мда, Вацлав, я думал, что ты погиб глупо. Вот посмеешься надо мной. Из-за орехов, из-за несуществующих документов убили. Сейчас бы в еврейское гетто кинуться, да повязки нет. Тоже застрелят. Ну смешно же? Аж бок опять заболел. Я, как оказалось, без тебя совсем не могу. Выскочил и вот – здравствуйте».

Как это обычно бывает, когда человек в момент упадка настроения ищет то, что добьет его, так и Исаак стал с искренней нежностью смотреть на черные буквы: «Проход через стену воспрещен под угрозой расстрела». Вернее, не «проход», а «ход» – «про» откололось и пропало.

«Странно, ни одного слова про евреев», – и тут на него волной нахлынуло: он видел эту табличку когда-то и подумал то же самое, взглянув на нее. Бок разболелся настолько, что Исаак не сразу поднялся на ноги. Он отошел подальше, на секунду забыв о погоне, и еще раз, точно до этого был пьяным, взглянул на дворик.

Слева – стена тридцать шестого дома, справа – стена дома ополченцев и целая гора ящиков со стертыми надписями, а посередине он, такой маленький по сравнению с кирпичной стеной. Запрет глядит черными буквами, Исаак смотрел на него снизу и под углом. Да, в тот день, когда ему пришлось опять увидеть смерть и убить человека так, как хотелось бы забыть навсегда.

– А я вам изначально говорил, что еврейский вопрос нас измотает, – услышал Исаак недовольный, стальной, но приятный голос.

«Они идут». Похожую сталь он тоже где-то слышал, и воспоминание тоже было неприятным. Но сегодня уйти от прошлого оказалось проще – у нижнего ящика, напоминающего гроб, открывалась крышка, а за ней спасительная темнота могла поглотить с головой.

«Какой же ты умный, Вацлав!»

Теперь Исаак вспомнил все. Его действительно тянуло к месту спасения. Через ящик, в который он забрался, несколько десятков неугодных поляков и евреев пробирались из Малого в Большое гетто, где благополучно и не очень срывали повязки или покупали паспорта без особой отметки. И всем руководил Вацлав Седой.

Исаак залез в ящик ногами вперед, чтобы закрыть крышкой «вход», и замер, слушая голоса. Их, как и предполагалось, было три:

– Вся эта ситуация напоминает инквизицию, – раздалось громче. «Наверное, на углу стоят». – Ну изводим мы этих жидов, ну посадили их в Малое гетто, как пауков в банку, а разве так воюют? Ребячество какое-то ей-Богу. Я не понимаю…

– А вы в точности поняли приказ, а? – озадаченно спрашивал низкий баритон. – Стрелять их сразу или вести сначала в Терракот? Ну, вот тоже… Терракот! – голос начал скрипеть и кривляться, передразнивая кого-то. – «Ибо красный он от крови…» Это же кто-то из наших написал, да? Сколько пафоса! Хотя говорили, что у евреев кровь черная. Вот любят придавать значение ерунде. А Терракот-то – обычный дом, просто из красного кирпича с гестапо внутри, а развели, как не знаю что. Так стрелять или в… Терракот этот?

– Да из-за орехов-то… Можно было вообще ничего не делать. Беспризорники теперь все так… Потому что и вправду есть нечего.

В животе под рубашкой как будто что-то треснуло и так больно. Исаак сжался насколько позволял ящик и аккуратно впился ногтями в стенки около себя, стиснув зубы, чтобы не закричать. Колючая доска под ним со скрипом провалилась вниз, и он чуть не умер от ужаса. Пыль поднялась вверх, по спине пробежал земельный холод, и боль вышла на новый уровень. Ему показалось сначала, что живот разорвался пополам не иначе, что он снова оглох от страха и ослеп, оттого что не видел через щелки крышки, как к нему вот-вот подойдут после такого страшного грохота, который слышал, наверное, весь Кенцав.



«Доска упала, что ли?» – Исаак вдруг услышал первый голос и так отчетливо, что не поверил сам. Время для него остановилось и вновь пошло после того, как третий, мало говоривший прежде, (и, скорее всего, святой) человек подогнал двух других, нетерпеливо сказав: «И никакого пацана с орехами».

Минута, две, три.

Все исчезло. Не исчезала только боль. Плохо дыша от пыли, Исаак откинул крышку и зажал нос, чтобы не начать чихать. Чихание было смерти подобно. Оно окончательно растерзало бы живот и привлекло кого-нибудь к его убежищу. Ни того, ни другого Исаак не желал, поэтому с неприятной страдальческой гримасой вылез, наконец, из ящика и обессилено сел рядом, обняв себя поперек живота.

Боль продолжала тиранить бок равномерно, но не щадяще. Через несколько минут Исаак привык и к ней. Он лишь смотрел на стену тридцать шестого дома, не моргая и ни о чем не думая. Тело, которое так нестерпимо болело, точно покинуло его, может быть, именно поэтому все казалось нестрашным и неважным. Он понял, что просидел бы так целую вечность, зная, что его не найдут и не обидят…

«Но ты в гетто, ты еврей, и ты скоро пропадешь».

Снова заболело. Он задрал рубашку и посмотрел, что же стало с несчастным боком. «Так и знал», – и глаза сами собой закатились.

Живот не разорвало, одна рана мешала всему. Неглубокая, но длинная, полученная в один из многих злосчастных дней, она не была смертельной – за две недели почти полностью зарубцевалась, но сейчас неподходяще воспалилась: «Ну давай еще нагноись, чтоб мне совсем жить незачем было. Все, набегался. Надо идти». Исаак приподнялся, собрал все силы, какие оставались, и полез обратно в ящик – в спасительный тоннельчик. На этот раз, чтобы оказаться по ту сторону стены – в Большом польском гетто на свой страх и риск.

Бледный, c надвинутой на брови кепкой, со злыми взрослыми глазами и сжатым ртом Исаак вышел на улицу Тимошевского. Впервые с тридцать девятого года. Ничего не изменилось здесь, только людей стало поменьше. Трупы не лежали на тротуарах, по которым бесстрашно ходили поляки, никто не попрошайничал. Крови нет, даже замытой – улица чистая, метеная, как будто и нет войны. Длиннющий дом не обстрелян и не черен от копоти. Единственная надпись на дверях кафе: «Евреям вход запрещен» с того незабываемого тридцать девятого года напоминает об оккупации, но и то слабо – буквы выцветшие.

От восторга у Исаака немного кружилась голова. Кенцав в его представлении уже не мог вновь стать таким солнечным и мирным. Внезапная милая грусть овладела им полностью. Это не было ностальгией в полном смысле слова, скорее обидой. Кусок города все время оставался неизменным, неубийственным, а он вернулся сюда только сейчас. Но вот он, прежний Кенцав, и Исаак Розенфельд стоит на своих худых ногах именно на его широкой улице. Никто не смотрит с презрением, хотя выглядит он исключительно плохо с засохшим мазком крови под носом. Все здесь сделано для него: ни полицая, ни офицера, ни взвода на улице, одни поляки. Истощавшие, темноволосые, с такими же большими глазами – Исаак точная копия их. Срывать нечего, а идти некуда: «Ну и пусть. Главное, говорить поменьше и в лица не пялиться. Может, что и выйдет, – он шел по улице и не мог надышаться его прелестным свободным воздухом. – Черт возьми! Ведь есть же Пеньковский!»

Надежда вновь родилась в душе, но счастье, как известно, не длится долго. Стоит только выдохнуть, как оно сразу начинает уходить, принося нехорошие чудеса. На улицу Тимошевского с ревом въехала машина и остановилась около кафе. Из кабины вышли четыре офицера, перед которыми все прохожие поснимали шляпы. Исаак онемел, узнав в одном из них истинного обладателя приятно-ледяного голоса Альфреда Хольта, а во втором Ганса Гефеля.

Последний как всегда был недоволен и стремительно зашел в кафе с еще одним офицером, уже на пороге ругаясь. Хольт, поправив форму, закурил и оглянулся. Он не был таким страшным, но никто из прохожих не решался надеть шляпу до конца улицы, и это забавляло его. Исаак смотрел на Хольта во все глаза, понимая, что нужно пойти обратно или зайти незаметно в подъезд длинного дома, или отвернуться. Убраться восвояси, пока не узнали. Как маленький ребенок, который боится пауков, смотрит на них в банке и изучает каждую лапку, пытаясь заставить себя думать, что бояться в общем-то нечего, он глядел на Хольта, не двигаясь с места. Ухмыльнувшись, тот повернулся и посмотрел прямо на Исаака, который болезненно вздрогнул: «Узнал».