Страница 19 из 60
Горбачев утверждает, что всегда презирал сухое изложение предметов и зубрежку. Он спорил с преподавателями, как уже делал в старших классах школы. Однажды он собрался обрушиться с критикой на одного профессора, нагонявшего на слушателей смертельную скуку, но староста группы Валерий Шапко посоветовал ему повременить с этим до сдачи экзамена. Горбачев не стал ждать – и на экзамене профессор отомстил ему, поставив вместо заветной пятерки четверку. Так Горбачев лишился повышенной стипендии, в которой отчаянно нуждался. Осенью 1952 года, когда в печати появилась очередная “гениальная” работа Сталина, “Экономические проблемы социализма в СССР”, один из профессоров превратил свои лекции в сплошное зачитывание этого великого труда вслух. Горбачев передал ему анонимную записку со словами: “Это университет, сюда принимают людей, которые уже отучились десять лет в школе, а значит, умеют читать самостоятельно”. Профессор презрительно зачитал записку вслух и заметил, что написал ее, скорее всего, человек, который не уважает марксизм-ленинизм, коммунистическую партию и Советский Союз. Потому-то “смельчак” не отважился подписаться под ней. Горбачев поднялся с места и объявил, что автор записки – он. Донесение о его “дерзости” дошло до самого Московского горкома партии, но там предпочли замять дело. В очередной раз Горбачева выручило его рабоче-крестьянское происхождение[172].
Однокурсники подтверждают его прямолинейность. Прокурор СССР Андрей Вышинский, государственный обвинитель на процессах 1930-х годов в ходе “чисток”, утвердил в качестве советской юридической нормы представление о том, что признание подсудимым своей вины и является ее достаточным доказательством. “Многие из нас просто принимали это как истину, – признавался друг Горбачева Голованов, – а Горбачев – нет. Конечно, он не мог открыто выступать против этого, иначе бы его выгнали. Но в кругу друзей он высказывал собственную точку зрения: ‘Это неправильно, просто неправильно. Признание можно и выколотить’”[173]. Однажды, в 1952 году, в разгар массовой истерии вокруг “заговора врачей” близкий друг Горбачева Володя Либерман опоздал на занятия на три часа и пришел “в удрученном, подавленном состоянии. На нем буквально лица не было”. Со слезами он рассказал, что улюлюкающая толпа опознала в нем еврея и с бранью вытолкала из трамвая. Позже, на собрании юридического факультета, другой студент поставил под вопрос верность Либермана советским идеям. Либерман, бывший фронтовик с военными наградами и лучший в группе оратор, поинтересовался: “Значит, я как единственный еврей среди вас должен возложить на себя полную ответственность за всех евреев? Так?” И тут, вспоминал Либерман, Горбачев вскочил, показал пальцем на студента, обвинявшего Либермана, и прокричал ему: “Ты просто бесхребетная скотина!”[174]
“Я не столько политически что-то, – вспоминал сам Горбачев, – до этого еще не доходило, прямо скажем. Но то, что произошло с нашим фронтовиком, человеком, это такой мой умственный протест был, меньше политический”[175].
По ночам в общежитии велись яростные споры и дискуссии. “Мы без конца делились на идейные течения и фракции, – вспоминал Колчанов. – Кто-то цитировал Троцкого, кто-то мог критиковать Ленина за Брестский мир [заключенный с Германией в 1918 году] или даже самого Сталина, скажем, за примитивный стиль изложения философских идей. Я лично был поклонником [Петра] Струве [видного либерального реформатора до 1917 года]… Конечно, мы были глупыми, сумасшедшими мальчишками и могли здорово за это поплатиться. Несколько человек со старшего курса за такие дебаты получили по 10 лет. Но нам повезло, никто не донес”[176].
Никто тогда не мог быть открытым диссидентом, но Горбачев, по свидетельству Колчанова, был “сомневающимся”. “Он очень хорошо понимал, что такое сталинская коллективизация, и считал ее вопиющей несправедливостью. Он не мог говорить об этом в открытую, но знал об этом гораздо больше, чем мы, городские мальчишки”. У Горбачева появилась репутация человека, способного выступать посредником в спорах. “Ты думаешь так, – говорил он, – а ты думаешь так, но давайте все это обсудим”. Римашевская вспоминала, что он вносил разрядку в жаркие споры, произнося марксистскую формулу: “Нужно подходить [к этому вопросу] диалектически”, то есть противопоставлять тезису антитезис, а потом искать синтез. “Может быть, так он постепенно превратился в человека, способного находить компромиссы”[177]. Иначе говоря, в политика. Уже после ухода в отставку Горбачев рассказывал своему помощнику и биографу Андрею Грачеву о годах в МГУ: “…страсть и любопытство переросли в устойчивый интерес к философии, к политике, к теории. Это и сейчас у меня остается, хотя я себя не считаю теоретиком. Все-таки я политик, политик”[178].
В МГУ одним из ближайших друзей Горбачева был Зденек Млынарж. “Миша перед ним преклонялся, – вспоминал Голованов. – Млынарж – невероятный умница”[179]. “Мы пять лет жили с ним в одной комнате, – рассказывал Млынарж, – учились в одной группе, вместе готовились к экзаменам, и оба окончили университет с отличием. Мы были не просто товарищами-однокурсниками: все знали нас как парочку закадычных друзей”[180]. Млынарж вступил в компартию Чехословакии в 1946 году и, по его собственным словам, свято верил в ее идеи. “Моя коммунистическая вера оставалась закрытой системой, куда никак не проникали извне никакие другие идеи, доводы и даже опыт реальной жизни”. Млынарж считался столь политически благонадежным, что выступал партийным лидером всех чешских студентов в Москве. Тем не менее соотечественники-чехи в МГУ донесли на него начальству, обвинив в “пораженчестве”. Такое ябедничество стало отголоском процесса над Рудольфом Сланским, генеральным секретарем чешской компартии, которого приговорили к смертной казни на показательном процессе в Праге в 1952 году. К счастью для Млынаржа, в декабре того же года в Москву приехали руководители компартии Чехословакии и сообщили студентам-чехам, что партия направила их сюда не для того, “чтобы они шпионили друг за другом, а чтобы доверяли друг другу и учились”. Этот совет, как позже говорил Млынарж, подкрепил его “партийную веру: начальство действовало в духе справедливости, и все было сочтено недоразумением”[181].
Млынарж признавался: “Именно пять лет, проведенных в Москве, дали мне пищу для первых серьезных идеологических сомнений”. Он отказывался обнаруживать их истоки в “убогой бытовой среде советских людей, в нищете и отсталости, в какой протекала их повседневная жизнь. Главная беда отнюдь не заключалась в том, что Москва представляла собой огромную деревню из дощатых бараков, что люди часто недоедали, что самой типичной одеждой – даже в ту пору, спустя пять лет после окончания войны, – оставалась поношенная армейская форма военного времени, что большинство жило скученно, целой семьей в одной комнате, что вместо унитазов со сливным бачком имелись просто дырки над сточной трубой, что и в студенческих общежитиях, и на улицах люди сморкались в пальцы, что если ты не держался изо всех сил за свои пожитки в толпе, их запросто могли украсть, что повсюду на улицах валялись бесчувственные пьяные – а может быть, и мертвые, – прохожим было невдомек, да никто и не хотел знать правду…” В этой выпукло обличительной фразе он, казалось бы, бросает достаточно обвинений – и все же воздерживается от них.
Млынарж не готов был обвинить во всем коммунизм – он видел в этих проявлениях лишь “прямые последствия войны и чудовищной отсталости царской России”. Стойкость советского народа, несшего тяжкое бремя, скорее демонстрировала “человеческую мощь… ‘нового советского человека’”. По-настоящему Млынаржа тревожили не “негативные стороны советской жизни”, а “отсутствие чего-то позитивного, что можно было бы им противопоставить”, отсутствие самих коммунистических ценностей. Большинство знакомых ему советских людей “старались всячески отделять политику от своей частной жизни”: “А мы ведь не сомневались, что во все, что мы заявляем публично, следует полностью верить всегда”. В общежитии Млынарж жил в одной комнате с шестью бывшими красноармейцами-фронтовиками. На стене висел классический плакат в стиле соцреализма – репродукция знаменитой картины со Сталиным, стоящим над большой картой СССР, где обозначен будущий “зеленый пояс” лесов вдоль степей в бассейне Волги[182]. Однако когда в комнате собирались пить водку, этот плакат поворачивали лицом к стене, а на тыльной стороне обнаруживался неприличный любительский рисунок, изображавший дореволюционную русскую проститутку. Пили всерьез, несколько часов подряд, и тогда всегдашнее публичное “двуличие становилось лишним, и люди, у которых от алкоголя языки одновременно развязывались и заплетались, начинали рассуждать все более и более здраво”.
172
Горбачев М. С. Жизнь и реформы. Кн. 1. С. 62, 64; Sheehy G. Man Who Changed the World. P. 71.
173
Sheehy G. Man Who Changed the World. P. 70.
174
Ibid. P. 75.
175
Из интервью Горбачева автору, взятого 2 мая 2007 года в Москве.
176
Грачев А. С. Горбачев. С. 22.
177
Sheehy G. Man Who Changed the World. P. 76–77.
178
Грачев А. С. Горбачев. С. 22.
179
Из интервью Голованова автору, взятого 29 июля 2006 года в Москве.
180
Mlynář Z. “Il mio compagno di studi Mikhail Gorbachev” // L’Unità. 1985, trans. in: Devlin K. “Some Views of the Gorbachev Era” // RAD Background Report. Radio Free Europe Research, 1985.
181
Mlynář Z. Nightfrost in Prague. P. 1, 5, 8–9.
182
Имеется в виду картина Ф. Решетникова “Генералиссимус Советского Союза И. В. Сталин” (1948). (Здесь и далее – прим. перев.)