Страница 8 из 15
– …ойте!..те!
Впрочем, этого Григорьеву оказалось довольно, чтобы все понять и тоже закричать вслед Петухову и Кузнецову:
– Стойте! Да стойте же!
Женщина была похожа на комиссаршу из чрезвычайки, значит, обладала какой-то властью, возможно, и немалой. А вдруг спасет жизнь бедной девушке?! Кем бы она там ни была…
Кузнецов оглянулся, посмотрел на приближавшуюся дрезину, что-то сказал Петухову. Тот сперва отмахнулся, потом тоже начал тревожно озираться.
Дрезина остановилась, мужчины бросились к солдатам и девушке, и Григорьев разглядел, что один мужчина – это Гайковский. Второго Григорьев видел впервые.
Женщина тоже выбралась из дрезины. Из-под красной косынки виднелись белокурые волосы; она была среднего роста, плотная, крепко сбитая, с решительным выражением красивого, хоть и грубовато вытесанного лица.
Теперь Григорьев узнал и ее. Это оказалась Ираида Юрганова, большевичка, чекистка.
Ай да ну! Ай да упрямец Гайковский! До города добрался, до чрезвычайки дошел и вернулся с подмогой! И еще с какой…
И Григорьев снова удивился такой хлопотливости Гайковского. А потом пожалел, что вчера не послушался этого солдата и не связался, как тот просил, по телеграфу с чекой. Как бы эта трусость ему нынче боком не вышла!
На всякий случай Григорьев вернулся в будку и засел за телеграф, словно надеялся, что близость этого важного устройства защитит его, если вдруг чекистка Юрганова вздумает расправиться с ним за упущение.
– Но ведь я могу сказать, что телеграф не работал? – пробормотал Григорьев, словно советуясь с аппаратом, но украдкой поглядывая в окошко.
Слышать он ничего не слышал, но видно было, как чекистка, стоя напротив Кузнецова и Петухова, широко открывает рот. Лицо у нее было красное – в цвет кумачовой косынке! – и злое. Похоже, она орала на солдат и грозила им не только своим крепеньким кулачком, но и словами, причем эти угрозы их очень сильно напугали. Физиономии Мишки и Ивана вытянулись, побледнели, ну а девушка по-прежнему стояла понурая, безучастная, словно происходящее ее не касалось.
«Да уж, сделанного не поправишь, – вздохнул Григорьев. – Досталось ей, бедной…»
Между тем из вагона повысыпали еще солдаты, построились. Ираида Юрганова обратилась к ним с короткой речью, а потом она и тот мужчина, который приехал вместе с ней, направились к дрезине, о чем-то споря между собой. У Григорьева создалось впечатление, что они на какое-то мгновение забыли о девушке. Тем временем Гайковский подошел к ней, снимая с себя ватник и протягивая ей. Она вяло потащила с плеч шинель, и Григорьев понял, что Гайковский, отдавший ей еще вчера свою шинель, просто предлагает поменяться. Помогая ей, он наклонился к ее уху и, как показалось Григорьеву, что-то быстро, тихо сказал. Конечно, расслышать эти слова Григорьев никак не мог, однако девушка словно бы оживилась немного.
Интересно, чем Гайковский ее обрадовал? Да чем ее теперь вообще обрадовать можно?!
И Григорьев снова сочувственно вздохнул.
В эту минуту Ираида Юрганова оглянулась, сердито махнула рукой и прикрикнула на Гайковского. Он отошел от девушки и, натягивая шинель, пошел к вагону, около которого топталась 21-я рота. Солдаты расспрашивали Петухова и Кузнецова, хохотали, а те зло отбрехивались.
Дрезина тронулась. Теперь рукоять качал мужчина, который приехал с Юргановой, а Ираида пристально всматривалась в свою соседку. Девушка же отворачивалась – то ли от этого назойливого, недоброго взгляда, то ли от встречного ветра.
Потом дрезина исчезла из поля зрения связиста Максима Григорьева, да и телеграфный аппарат как раз подал сигнал, поэтому он отошел от окна и взялся за работу, но мысли его нет-нет да и возвращались к девушке, и он размышлял, что же с нею случилось дальше.
Берлин, 1920 год
… Ветер носился по улицам, бил в спину и резал лицо. Уже в девять вечера Берлин резко пустел – за исключением лишь некоторых центральных кварталов. Трамвай, похожий на призрак со светящимися глазами, вынырнул из пелены дождя, скрипя и качаясь на поворотах, будто от крайней усталости, и замер.
Открылись двери. Молодой человек, русский эмигрант в обтрепанном, выношенном пальто и мятой шляпе, похожей на шляпку полусгнившего гриба, вскочил в трамвай, успев стряхнуть с зонта в дверь, пока она не закрылась, дождевые капли, и прошел в вагон, где в этот поздний час было много свободных мест.
Трамвай тронулся. Редкие фонари качались под ветром на столбах, населяя округу пугающими тенями. Улицы в темноте казались непривычно тесными и маленькими.
Молодой человек любил стихи и сейчас вспомнил строки Максимилиана Волошина: «В дождь Париж расцветает, словно серая роза», – а потом подумал, что Берлин в дождь съёживается, словно шагреневая кожа!
Мелькнула и исчезла сгорбленная фигура шарманщика, замершая на углу. Молодой человек слабо порадовался, что шарманщик остался позади: уж очень жалко плакала шарманка, уж очень несчастным выглядели старик и его насквозь промокший попугай, который только что вытащил для молодого человека из мокрой коробочки мокрый билетик с «судьбой».
Расплатившись и усевшись, молодой человек развернул билетик. «Судьба» тоже оказалась изрядно подмоченной, и слово, написанное химическим карандашом, удалось разобрать не без труда: Ranke.
Русский эмигрант озадачился, ибо в переводе на русский это означало вьющееся растение. Поразмыслив, он счел, что сначала здесь было написано Ränke – «интрига».
Криво усмехнувшись, молодой человек пожал плечами и, скомкав мокрую бумажку в комочек, сунул ее в карман: в былые времена, в другой стране, его строго воспитывали, и даже сейчас, спустя много лет, вывернувших его наизнанку и заставивших совершенно перемениться, он не мог себе позволить еще больше мусорить даже на и без того замусоренном полу.
Интрига, ну надо же! Может быть, интрижка? Любовная интрижка?
Да его жизнь и без всяких попугайных предсказаний была полна интрижками! Правда, любовными их не назвала бы даже самая романтичная натура. Это были торопливые гнусные совокупления, которые наполняли молодого человека отвращением к себе и глубине своего падения.
Впрочем, он ненавидел долго заниматься самобичеванием. Пустое занятие, которое укорачивает жизнь. А он не для того бежал год назад из Крыма, едва спасшись от страшной смерти, чтобы сдохнуть в Берлине от ненависти и презрения к себе. Поэтому молодой человек отогнал гнусные, вредные мысли и огляделся.
Кондуктор, стоя на задней площадке, подсчитывал мелочь, выгребая ее из одного кармана своей сумки из эрзац-кожи и пересыпая в другой. Бородатый старик подремывал на сиденье, прижимая к груди большой каравай хлеба, завернутый в старую газету; болезненно-толстая женщина устало рассматривала свои разбитые башмаки, впившиеся в отекшие ноги… Вагон летел вперед, подскакивая на рельсах, притормаживая перед остановкой.
Какая-то женщина сидела на скамеечке, низко опустив непокрытую голову.
Трамвай замер, гостеприимно распахнул дверцы. Женщина не шевельнулась. Дверцы начали смыкаться, и в это мгновение она бросилась вперед и успела вскочить в вагон как раз перед тем, как дверцы закрылись.
Кондуктор что-то укоризненно пробормотал, и женщина извиняющимся тоном ответила. Заплатила за билет и села наискосок от молодого человека, лицом к нему.
Он бросил в ту сторону сначала беглый взгляд, потом всмотрелся в женщину пристальней.
Она была маленького роста, болезненно-худая, с темными волосами, а может быть, они просто казались такими оттого, что промокли. На вид ей можно было дать лет двадцать или немного больше. На ней были надеты черная юбка, черные чулки и светлая полотняная блузка, на которую она накинула шерстяной плед, заменивший пальто. На худых ногах высокие черные шнурованные ботинки, ностальгически напомнившие молодому человеку ботинки русских гимназисток. Правда, эти были погрубей и тоже, конечно, из эрзац-кожи.
Впрочем, теперь в Берлине всё было эрзацем! В кафе подавали желудевый кофе, на хлеб вместо масла намазывали маргарин, курили вместо табака сушеные капустные листья, а вместо рубашек носили манишки. Все это уклончиво называлось Ersatzstoff – заменителем.