Страница 8 из 25
Мы с Сергеем Евгеньевичем Клейненбергом искали, чем заниматься дальше… Я, как морфолог, занимался адаптациями: исследовал морфологические структуры и их функции. Возникла идея перенести «изобретения» природы в технику, то есть идея бионики. Я тогда не понимал зловещести этой идеи, был в эйфории, что, мол, морфология открывает какую-то структуру, а потом делается техническое устройство, которое копирует эту структуру, и получается нечто более эффективное, чем обычные человеческие изобретения. Ведь морфологическая структура живого организма отработана природой, эволюцией. Клейненберг очень всерьез к этому отнесся. И был сделан научный совет по бионике в Академии наук, куда вошел и Клейненберг. Возглавлял совет Аксель Иванович Берг, такой грандиозный оборонщик, очень приличный человек и в большой дружбе бывший с Клейненбергом. Но в результате оказалось, что вся бионика была направлена на оборонную промышленность и создание военной техники.
С Николаем Владимировичем Тимофеевым-Ресовским. Обнинск, конец 1970-х гг.
Эта эпопея вот чем для меня кончилась. Дельфинов начали исследовать с точки зрения служебного использования. В СССР впервые в неволе дельфины стали содержаться в Казачьей бухте в Севастополе, потом в Геленджике. Это были военные базы. И тогда я мог пойти по этому пути, войти в научные программы, которые используют дельфинов, и получать финансирование. Многие люди и организации так и сделали. А я отшатнулся. Когда понял, что дельфинов хотят использовать для военных целей, я не захотел в этом участвовать. Я ушел резко от морских млекопитающих в том числе и потому что был против использования бионики и дельфинов в военных целях. Мне казалось это неправильным. И я ушел в сторону. Мне не хотелось заниматься оборонными вещами, хотя, конечно, я об этом прямо не говорил. Да и нельзя было открыто сказать – это был бы крест на любой карьере.
В этот период я как раз и встретился с Тимофеевым-Ресовским.
Сергей Евгеньевич Клейненберг к тому моменту, наверное, дал мне все, что мог дать. Он дал мне возможность организовывать экспедиции, дал поддержку. Но мои научные поиски его уже не особенно интересовали. Он стал профессором и с удовольствием занимался организационной работой в институте. Он был очень надежным моим щитом и ракетой-носителем. Но он не был уже моим научным вдохновителем. А в науке нужно, чтобы были вдохновители, учителя. Одному в науке невозможно, гиблое дело. Ты будешь обязательно повторять то, что делал кто-то другой. Может быть, математик может проявить свою гениальность в одиночку. А в естественных науках это невозможно. Нужно обязательно быть на каком-то фронте, развивать его и при этом чувствовать, что справа и слева от тебя работают другие люди и ты знаешь, что они делают. И в этом отношении встреча с Тимофеевым-Ресовским была подарком судьбы, определившим мое дальнейшее существование как ученого.
Тимофеев, когда приезжал в Москву, останавливался или в доме математика Алексея Андреевича Ляпунова (но там было очень тесно), или у Реформатских. Сергей Николаевич Реформатский был радиохимиком, и Тимофеев знал его по радиационным делам, может быть, даже и по шарашкам. У Реформатского была хорошая квартира в доме на Мичуринском проспекте.
Я помню, что в большой комнате стоял рояль и я был около этого рояля, а Тимофеев-Ресовский сидел. И было несколько часов нашего разговора. Почему он ко мне отнесся с таким вниманием и время свое потратил – не знаю. Наверное, ему было интересно, потому что я был зоологом. Он сам себя называл «мокрым зоологом», потому что он исходно, хоть и не окончил университет, занимался гидробиологией. Дрозофилы и генетика были потом, а изначально – зоология.
И вот я ему говорю, что мне интересна изменчивость млекопитающих, у меня набран материал по тюленям, по вибриссам и по окраске. Что я вижу разницу между популяциями. Я уже тогда для себя сформулировал идею популяционной морфологии. Тимофеев говорит: «Ну ладно, давай подумаем. Вполне осознанная вещь – написать обзор по изменчивости млекопитающих. Такого вроде бы пока нет». Я говорю: «Да, такого нет».
В этих разговорах что главное? Одно дело, когда ты один со своими мыслями. Совсем другое – когда старший, могучий, знающий ученый говорит: «Да, это интересно, из этого можно что-то сделать». Это огромное значение имеет, колоссальное. Без учителей в науке нельзя.
Так вот, Тимофеев говорит: «Давай попробуем. Что нужно сделать для того, чтобы говорить об изменчивости млекопитающих? У млекопитающих 12 отрядов: хищные, копытные, грызуны, зайцеобразные, приматы и т. д. Для того чтобы говорить об изменчивости класса, нужно, чтобы был репрезентативный материал. У вас есть материал по китообразным и по ластоногим. Нужен материал по грызунам, по копытным, по хищным, по приматам, свой или литературный. Для того чтобы было представление об отряде, нужно оценить изменчивость нескольких видов внутри отряда. А чтобы говорить об изменчивости вида, нужно несколько признаков. А теперь давай посчитаем: несколько признаков для вида, 150 видов… Сколько нужно времени, чтобы высчитать коэффициент вариации одного признака?» Я считал на арифмометре «Филипс», прикинул, что считать придется среднее арифметическое, ошибку среднего, потом коэффициент вариации. В общем, в среднем минут пятнадцать-двадцать на признак. Тимофеев мне на это: «Ну, давай посмотрим: 10 тысяч расчетов, пятнадцать минут. Ну, еще подготовка. В течение полутора лет можно сделать такую работу». Вот такой подход. Это меня очень вдохновило.
Все так и получилось. Я целенаправленно стал собирать литературный материал. Там, где публикаций не было, я какие-то дополнительные вещи сам смотрел. Главной была идея проанализировать изменчивость млекопитающих как изменчивость класса, создать модель исследования изменчивости большой группы животного мира. Диссертация называлась «Опыт изучения популяционной изменчивости строения органов млекопитающих».
Дальше проблема была с защитой. То, что я сделал, не влезало ни в какие рамки. В Институте биологии развития была не к месту популяционная изменчивость млекопитающих. Было ясно, что я не могу защищаться в нашем институте. Решили, что поскольку работа зоологическая, то защищаться надо в Зоологическом институте (ЗИН) Академии наук в Ленинграде. Я поехал в ЗИН, сделал доклад на ученом совете. Чувствую, ничего не получается. Вопросов мало. Потом уже в кулуарах мне кто-то сказал: «Вы напрасно к нам приехали. ЗИН занимается стабильностью. Мы описываем виды. А вы изменчивостью занимаетесь, границы между видами размываете. Не суйтесь к нам, не нужно».
Меня спас Николай Николаевич Воронцов. Воронцов к тому времени был ученым секретарем Объединенного научного совета по биологическим наукам Сибирского отделения АН СССР. Он вроде меня, такой же бунтарь, увлекался хромосомной изменчивостью, видами-двойниками. Все это очень близко к тому, что я делал, но все-таки он был в большей степени генетиком, а я – в большей степени морфологом.
Мы с Воронцовым были в дружеских отношениях с КЮБЗа – с 1949 или 1950 года. В кружке мы познакомились, а дружба и внутреннее соревнование между нами длились всю жизнь. Мы занимались близкими вещами, популяционными проблемами, но с разных сторон. Соревновались и в организационном деле – как продвигаться по науке, и в научном плане: он одно открыл, а я другое.
Спас Воронцов вот почему. Он предложил защищаться в Объединенном совете Сибирского отделения АН СССР. Совет был новым, там легче было развивать и обсуждать что-то совсем новое, что трудно было делать в уже устоявшихся научных центрах. В старых научных учреждениях в Москве или Ленинграде научное поле уже разделено: один – одно исследует, другой – другое. Все расписано, все разложено по полочкам, все полочки научные заняты. Здесь есть возможности для уточнения, детализации, но трудно рвануть вперед в каком-то новом направлении.