Страница 13 из 19
Как и Леонард Вулф, Фрай был поначалу «дистантным» блумсберийцем. Несколько лет он проработал в нью-йоркском «Метрополитен». Изучал фольклорные традиции в искусстве. Хотя сам был живописцем старой школы, многие годы состоял членом клуба «Новое английское искусство». Разделяя всеобщее увлечение культурой Серебряного века, русским балетом, Дягилевым, интересовался также русской живописью: одно время носился даже с идеей организовать совместную выставку русских и английских художников начала века. Любил и французов – Малларме, Сезанна; отдавал должное кубистической живописи Пикассо. Вместе с Беллом в 1910 и 1912 году открыл в лондонской галерее «Графтон» две имевшие громкий и шокирующий резонанс выставки постимпрессионистов. В каталоге к одной из них Фрай (термин «постимпрессионизм» принадлежит ему) написал о французских художниках новой волны то же, что с равным успехом можно было бы сказать и о блумсберийцах:
«Они стремятся увидеть новую реальность. Они хотят не подражать старым формам, но создавать новые, не имитировать жизнь, но найти ее эквивалент».
В связи с одной из этих выставок, на которой в декабре 1910 года демонстрировались полотна Ван Гога, Сезанна, Гогена, Пикассо и Матисса, Вирджиния Вулф, точно уловив начало новой, не только постимпрессионистической, но и поствикторианской культурной эпохи, произнесет в программном эссе «Мистер Беннет и миссис Браун» пророческие слова:
«В декабре 1910 года или около того времени человеческая природа изменилась. Изменились все человеческие отношения: между хозяевами и слугами, мужьями и женами, родителями и детьми. А когда меняются человеческие отношения, происходит смена религии, поведения, политики и литературы».
Пополнилось блумсберийское сообщество экономистом Джоном Мейнардом Кейнсом, чья книга «Общая теория занятости, прибыли и денег» произвела революцию в экономической теории. В 1925 году Кейнс побывал в СССР и написал книгу «Беглый взгляд на Россию». Что взгляд этот беглый, свидетельствует сделанный Кейнсом вывод: в современной России «рождается небывалый экономический эксперимент». Любовь к науке Кейнс сочетал с увлечением искусством, балетом (и балеринами) в первую очередь: в 1945 году он станет первым председателем Совета по искусству Великобритании. Литератором Кейнс не был, однако никто, пожалуй, не описал так ярко интеллектуальную атмосферу, царившую в кружке блумсберийцев, как это сделал в своем эссе крупнейший экономист прошлого века.
Стали блумсберийцами философ Бертран Рассел и прозаик, издатель, биограф Дэвид Гарнетт, известный фантастическими повестями «Женщина-лисица» и «Человек в зоологическом саду», а также тем, что его мать, Констанс Гарнетт, впервые перевела на английский язык чуть ли не весь русский «золотой век» – Гоголя, Тургенева, Гончарова, Толстого, Достоевского, Герцена, Чехова. Переводчицей, заметим, Гарнетт была не первоклассной (Набокову и Бродскому можно верить), но ведь первопроходцу всегда трудно…
Пополнилось собрание на Гордон-сквер и Эдвардом Морганом Форстером, автором вошедших в историю английской литературы романов «Комната с видом», «Говардс-энд» и «Поездка в Индию», а еще – знаменитых лекций по литературе, с которыми писатель в 1927 году выступал в Кембридже и которые впоследствии были опубликованы под названием «Аспекты романа». Форстер, как и почти все «глашатаи нового искусства», как без ложной скромности называли себя блумсберийцы, учился в Кембридже, входил в число «Апостолов», увлекался «Этикой» Мура, стремился, как и другие блумсберийцы, не «имитировать жизнь, а найти ее эквивалент», – однако регулярное участие во встречах блумсберийцев принимал лишь первое время.
Лондонское литературное сообщество разделилось: одни – такие, как Форстер, Томас Стернз Элиот, Кэтрин Мэнсфилд, Хью Уолпол, – были если не блумсберийцами (регулярно на «четвергах» они, во всяком случае, не присутствовали), то сочувствующими их интересам и чаяниям. Другие же разделять взгляды Блумсбери наотрез отказывались и называли общество, собиравшееся по четвергам на Гордон-сквер, «кликой заговорщиков». В 1911 году поэт Руперт Брук назвал «круг Стрэчи» «вероломным и порочным» (“treacherous and wicked”); в схожем духе выразился, и не раз, Дэвид Герберт Лоуренс, назвав деятельность Кейнса в Кембридже «коварной болезнью» (“insidious disease”); ярый и последовательный атеист, он обвинял Стрэчи, автора биографии кардинала Мэннинга, в создании «новой религии», и при этом не выбирал выражений: «Будь проклят этот Стрэчи – прожорливый пес, который требует новой религии!».
2
Центром притяжения блумсберийцев были, скорее, сёстры Стивен, чем братья (хотя, повторимся, почти все участники дискуссионного клуба учились вместе с Тоби в Кембридже и попали на Гордон-сквер благодаря ему). А лучше сказать – двумя центрами притяжения: уж очень непохожи, о чем мы знаем по отзыву Стрэчи, были Ванесса и Вирджиния. В том числе и внешне: если красота Ванессы была чувственной, более уверенной в себе, то красота Вирджинии – более аскетичной и утонченной.
«Ванесса была, мне кажется, красивее Вирджинии, – вспоминал Леонард Вулф. – Черты лица были у нее более совершенны, цвет лица ярче, глаза больше и выразительней. В ней было что-то от великолепия богини, представшей перед Адонисом у Руперта Брука. Для многих в ее внешности было что-то настораживающее, ибо в ней было больше от Афины и Артемиды, чем от Афродиты.
Вирджиния же, несмотря на несомненное фамильное сходство, была совсем другой. Когда она была здорова, спокойна, счастлива и в настроении, лицо ее светилось какой-то почти неземной красотой. Необычайно красива была она также, когда спокойно сидела с книгой или о чем-то думала. Но выражение ее лица менялось с невероятной быстротой, стоило по нему пробежать волнению, или боли, или умственному напряжению. Оно по-прежнему оставалось красивым, но от тревоги красота становилась какой-то болезненной».
Если Ванесса держалась естественно, органично, то Вирджиния была порой резка, угловата, в ее манерах, особенно в отношении новых людей, сквозило некоторое высокомерие. Ванесса чаще помалкивала, Вирджиния же, освоившись, сделалась словоохотливой; возбудившись, никому не давала слово вставить, и в ходе беседы не раз приводила в некоторое замешательство плохо ее знавших. Человека, впервые оказавшегося в доме и только что пришедшего, могла с порога огорошить неожиданной просьбой: «Ну, расскажите же нам…» А впрочем, вызывать блумсберийцев на разговор не приходилось: беседа была главным меню четвергов на Гордон-сквер.
«Разговоры, разговоры, разговоры, – писала позднее Вирджиния. – Как будто всё можно было выговорить; душа сама слетала с губ в тонких серебряных дисках, которые таяли в сознании молодых людей, как лунный свет. – И вспоминала слова Чехова: – <…> “У родителей наших был бы немыслим такой разговор, как вот у нас теперь, по ночам они не разговаривали, а крепко спали; мы же, наше поколение, дурно спим, томимся, много говорим и всё решаем, правы мы или нет”».
Интеллектуальными словопрениями («правы мы или нет»), полемикой – устной и письменной – отношения внутри блумсберийского кружка не ограничивались. Блумсберийцев связывали между собой отнюдь не только поиски истины или размышления о судьбах человечества и современного искусства. Они были оплетены паутиной сложных личных отношений, далеко не всегда только дружеских. В качестве темы их ночных бдений любовь и брак не котировались; любовь не обсуждалась, любовью занимались, и относились к ней с легкостью и неприкрытой откровенностью. Причем любовью по большей части однополой: большинство блумсберийцев были гомосексуалистами (Леонард Вулф – едва ли не единственное исключение), чем вызывали живейшее отвращение у того же Лоуренса, который сравнивал Кейнса и его любовника Дункана Гранта с «гнусными черными жуками». «Не переношу их, они вызывают у меня непереносимое чувство затхлости, будто я вдыхаю зловоние клоаки», – замечает писатель в письме Дэвиду Гарнетту от 19 апреля 1915 года. Причем гомосексуалистами не только на практике, но и в теории: женщины, дескать, ниже мужчин и телом и духом, а потому, с этической точки зрения, мужчины заслуживают любви больше, чем женщины.