Страница 12 из 63
С другими бывают несчастья. Я узнаю о них из газет и из рассказов. Но это же не то, что видеть воочию.
Не хочу, не надо. И это утомляло меня так, словно я два часа таскал тяжести.
Семен Игнатьевич показал мне образцы шведского овса, я их одобрил, докурил сигару и уехал из конторы.
Мне нужно было заехать в банк, справиться о биржевых ценах на некоторые интересовавшие меня бумаги, а часа в четыре я уже был дома.
В столовой был накрыт чай. Я снова погрузился в приятную легкую жизнь, какая текла в нашем доме.
На следующий день я встал, как всегда, рано, в восемь часов, и утро мое ничем не отличалось от всех других утр. Я за то и любил свою жизнь, что она была вся такая выровненная, как будто по ней прошел тяжелый каток, вдавил в землю все камешки, сравнял ухабы и она стала ровная, как шоссированная дорога.
Всегда знаешь, что тебя ожидает утром, в полдень и вечером. Никаких неожиданностей.
Около часа я просидел в столовой, прочитал газеты, — дамы в это время еще спали, — а потом перешел в кабинет и предался более серьезному занятию. Я любил книги и много читал их. Меня интересовали вопросы экономические и финансовые, и только изредка я отдавал свое внимание литературе художественной, если появлялось в этой области что-нибудь выдающееся.
Сидя в кабинете и спокойно разрезая листы книги, я слышал, как в доме началась жизнь, поднялись дамы, как они вышли в столовую, пили кофе и болтали. Часов в одиннадцать раздался звонок, и я услышал голос Корнилова.
Этот молодой человек начинал тревожить меня, и я тут же сделал себе в уме заметку — серьезно поговорить об этом с женой, а если понадобится, то и с Тасей.
Дело в том, что он явственно ухаживал за моей дочерью. Но хуже было то, что, кажется, и Тася увлекалась им. Лично против него я ничего не имел. В сущности, он был премилый молодой человек. Хорошо воспитанный, отлично умел держаться, неглупый и довольно развитой. На карьеру свою смотрел серьезно и, кажется, даже готовился в академию.
Но что он мог дать моей дочери? Мне было достоверно известно (он этого, впрочем, и не скрывал), что у него нет никакого состояния и жил он жалованьем, которое получал по службе.
Мне кажется, я был прав, рассчитывая для моей дочери на более выгодный брак. Я не говорю о каком-нибудь титуле или вообще знатном родстве. О, нет. Она родилась в семье честных коммерсантов, и я буду совершенно удовлетворен, если муж ее будет принадлежать к этому же кругу. Но он по состоянию, по крайней мере, должен быть равен ей.
У нее, правда, не колоссальное приданое, но и не маленькое все-таки. При том же, если бы она вышла за Корнилова, то приданое это пошло бы не на дело какое-нибудь, а просто на проживание.
И потому этот брак я признавал неравным, да, вот именно это слово: неравным, — потому что не равно было состояние.
Муж, в материальном отношении зависящий от средств своей жены, это с точки зрения коммерческого человека — не торгаша, а высшего порядка коммерсанта — недостойно уважения.
И жена, вначале, может быть, влюбленная, скоро перестанет уважать его, а это уже будет началом разрушения семейного очага.
И я твердо решил, очень твердо: этот брак не состоится.
Теперь, когда в столовой раздался голос Корнилова, я думал об этом. Должно быть, мысли о тех или других предметах приходят в ваши головы не зря, а есть какие-то неизвестные нам законы, которые управляют ими. Через четверть часа после этого в кабинет вошла моя жена и начала разговор как раз на эту тему.
Она уже знала мой взгляд, но не разделяла его, и это понятно: она была женщина. Женщины всегда на стороне чувства. Они думают, что чувство — это все, оно управляет жизнью, а разум — это так себе, какой-то не лишний придаток.
Она начала расхваливать Корнилова. Какой это прекрасный молодой человек, какая у него чистота и честность взглядов! Он, наверное, сделает хорошую карьеру, кончит академию и будет генералом.
Со всем этим я согласился. Но затем она перешла к чувствам. Тася безумно любит его, он отвечает ей тем же. И вот сейчас они заговорили о браке.
Разумеется, все зависит от меня, но они не решаются прямо просить меня, а хотят сперва выяснить мой взгляд.
— Мой взгляд ты знаешь, мой друг, — сказал я жене. — Он нисколько по переменился.
— Но это будет несправедливо.
— Кто знает, что на свете справедливо и что нет? Ты видишь, что вот нас здесь всего только двое и уже есть два различных мнения о справедливости. Мне кажется, что если жена приносит в дом полмиллиона, то муж должен по крайней мере принести столько же.
— Но он даст ей положение, почет…
— Всякий другой сделает то же самое.
— Но они любят друг друга…
— Это, конечно, очень важно. Но мы знаем, что это проходит.
— Ты неправ и жесток, — сказала жена, вставая. — И мне очень горько видеть такие качества в моем муже.
Она ушла. Кажется, первый раз во всю нашу жизнь она так сурово отозвалась обо мне. Но я не остановил ее, потому что чувствовал себя правым. Конечно, тут была с моей стороны и жестокость, но это — жестокость момента; она пройдет вместе с моментом, а затем получится общая польза.
И потому, когда жена вышла, я спокойно продолжал чтение книги, которая лежала передо мной. Но это продолжалось не больше пяти минут. Опять отворилась дверь и вошла Тася. Она села в кресло и принялась рыдать.
— Папа… Это жестоко… это ужасно… Я этого не перенесу… Я умру…
Мне было очень горько видеть слезы моей дочери. Я горячо любил Тасю и горе ее доставляло мне страдание. Я встал, подошел к ней, положил руку ей на голову и начал успокаивать ее. Я говорил:
— Милая Тася, ты еще слишком молода, чтобы правильно оценивать жизнь. Ах, она совсем не так проста, как это кажется. Я понимаю, что своим отказом доставляю тебе горе, но это горе, временное… Оно пройдет, как все на свете. И умирать тут решительно не от чего. Это только в романах от любви умирают, а в жизни — нет, в жизни умирают от болезней и от старости.
— Нет, нет, — как-то особенно уверенно возразила сквозь рыдания Тася, — умирают, умирают…
Что мне было делать с ней? Я не только не мог, но и не имел права отступиться от своего взгляда, который считал правильным. Если бы я изменил ему и, тронутый слезами моей девочки, дал бы согласие, я должен был бы лишить себя собственного уважения.
Я говорил с нею мягко, как только мог, но в то же время и бесповоротно.
— Так значит, папа, никогда, никогда? — спросила Тася, поднявшись, и вдруг глаза ее сделались сухими.
— Этот брак — никогда, моя дорогая Тася… — сказал я с жестокостью, которая мне самому причинила боль.
Крепко закусила она губу и, как-то согнувшись, беззвучно вышла из комнаты. Я стал ходить по комнате — нервно, беспокойно. Я так был расстроен, что не слышал, раздавались ли голоса в столовой или они перешли в другую комнату. Я не знал даже, сколько времени я шагал по комнате, но каким-то образом рука моя забралась в жилетный карман, извлекла оттуда перстень и вот он уже на указательном пальце правой руки.
Я стоял у окна и через крышу противоположного низенького дома видел небо, какие-то деревья, унизанные зелеными листьями… Плохо вымощенная улица где-то за городом, на островах… Большой сад, должно быть, при каком-нибудь приюте… Узенькая тропинка, которая ведет к старой полуразрушенной беседке… Под большим деревом скамейка…
По тропинке идут, взявшись за руки, двое… Кто это? Я пристально вглядываюсь…
Тася… Каким образом? Она только что была у меня… На ней легкая синяя кофточка и весенняя шляпа с большим белым пером. А рядом офицер… Да, это Корнилов… Я даже слышу звон его шпор…
Они садятся на скамейке. Он вынимает что-то из кармана… Я вздрогнул… Это револьвер… Но что же это? У них в глазах я читаю последнее решение… Вот рука его подымается… Он должен сперва убить ее, потом себя…
«Проклятый перстень…» Я сорвал его с пальца и швырнул на стол, потом схватился за голову и выбежал в гостиную, в переднюю — там была моя жена.