Страница 19 из 49
Потом, когда мы садимся на кровать, она шепчет:
– Ты знаешь, что со мной было, когда ты первый раз меня поцеловал! Я просто с ума схожу… Но мне очень стыдно, ведь нас все видят!
Она вся дрожит, я верю ей.
– Ну и пусть, – отвечаю каким-то хриплым, сдавленным голосом. – Пусть завидуют нам.
– Нет, правда не стыдно? Они нам завидуют?
Она отстраняется и пытается разглядеть мои глаза в темноте.
Голова у меня кружится, я в чаду. А она вся трепещет. Но, Господи, какой-то мрак уже надвигается. Не понимаю почему, но он надвигается. Не знаю, не знаю, что дальше делать, потому что… Потому что – да! – она не дает мне опускать ладони ниже ее пояса сзади и ниже шеи спереди – тотчас ловит руки мои, не пускает. Хотя и дрожит. Досада во мне взмывает, хотя я и борюсь с ней, стараюсь не поддаваться. Но… В чем же дело?!
– Мне кажется, ты не с первой девушкой так делаешь, – вдруг говорит она как-то очень трезво и отстраняется от меня и опять пытается разглядеть мои глаза. – Ты завтра же будешь смеяться надо мной, да, Юра? – продолжает она с тревогой, на миг переставая дрожать. – Да, Юра, скажи! Это правда?
Она вглядывается в мои глаза, она поворачивает мое лицо к отблескам фонарей.
– Да ты что, ну нет же, нет, разумеется, нет, – бормочу я и опять целую ее в полуоткрытые губы, хотя она и крепко держит руки мои, не пуская. И что-то произошло уже, что-то нарушилось.
Потом танцевали. Темно, звучит музыка. Опять вся дрожа, Ленка прижимается ко мне и опять я целую ее, теперь в танце. Она поправляет мои волосы, гладит по голове, прижимается лицом к моему лицу, шепчет что-то ласковое – так, чтобы другие не слышали. И опять поцелуи до боли в губах. Но руки… Даже до груди своей она не дает дотронуться, хотя и прижимается своей грудью к моей. «Что же это такое?» – думаю в недоумении и все растущей печали.
Когда гости разошлись, мы ложимся с ней на одной кровати – она осталась! Но не раздевается никак. Опять поцелуи, объятия. И опять нельзя моим рукам ниже пояса сзади и ниже шеи спереди.
– Я слышу, как бьется твое сердце! – шепчет она тихонько. – Как мне хорошо с тобой, Юрочка. Мне никогда не было так хорошо. Скажи, а тебе хорошо со мной, да? О, мой милый…
Никто никогда в жизни не говорил мне таких слов. Но допустимая зона действия для меня по-прежнему весьма ограничена. Она по-прежнему вздрагивает, прижимается всем телом, а руки мои держит крепко – не устает.
И… вот ведь еще конфуз: так сильно, так неприлично выпирает из брюк мой, очевидно, ненавистный ей, ненавидимый ею, очевидно, сейчас, мой нахальный орган. Он такой большой, напряженный и такой горячий, мне стыдно за него, она ведь старается его не касаться, избегает, и я просто не знаю, что делать. И я боюсь, что вот-вот… Внезапно ведь может произойти такая неуместная сейчас разрядка, этот постыдный пик. Будет мокро, липко, я потеряю силу свою, мне будет перед ней очень стыдно, возникнет апатия, слабость… Это уже мне знакомо. Сдерживаюсь изо всех сил, стараюсь этим местом ее не касаться.
И все явственней спадает, уходит очарование, привычная тоска наступает, хотя она и продолжает прижиматься ко мне и что-то шептать. Не верю. Теперь не верю. Что-то не то. Ложь. Наконец, засыпаем…
Утром провожаю ее до метро. Оба усталые, не выспались. Болит голова. Пустота. Вокруг все бесцветное, неприятное. Жить не хочется. Прощаемся сухо, почти равнодушно. С ужасом думаю, что не люблю ее.
Ну, разумеется, встречались еще несколько раз – по инерции. Ходили куда-то, гуляли по улицам, даже чуть-чуть целовались, кажется, но чисто формально. Ничего подобного тому, что было в первую ночь, не повторялось. Потом она вдруг прямо сказала: «Не возражала бы, если бы ты сделал мне предложение». Я просто обалдел от ее слов. Какой же я муж?! И причем тут?… Через несколько дней призналась: какой-то дипломат у нее на прицеле. «Я тебя больше люблю, чем его, но ты же не хочешь».
Одним словом, финиш…»
Кто сумасшедший?
Да, уже в самой ранней юности я задумывался: почему мы так бездарно, так трусливо и глупо распоряжаемся бесценным даром, что дала нам природа? Почему самая большая забота человека взрослеющего – на какие встать рельсы, как понадежнее укрыться от безграничных возможностей жизни? Впечатление такое, что главная задача – лишить себя радости свободы, закрепостить, оглушить, кастрировать. И государство, и все вокруг настойчиво помогают в этом.
Теперь, в университете, этот вопрос встал для меня во весь рост. Я-то думал, что школа закончена, я студент, начались, стало быть, лучшие годы жизни: молодость и некоторая зрелость уже («аттестат зрелости» мы ведь все получили!), острота чувств, свежесть восприятия, возможность открытия тайн бытия! Но что на деле? Тупое сидение в лабораториях и на лекциях, унылое заучивание множества ненужных, неинтересных сведений, бесконечное подчинение – преподавателям, деканату, комсомольской и профсоюзной организациям, ЖЭКу, милиции, огромному числу всевозможных чиновников, знакомых и незнакомых людей. Жить-то когда? А дальше, по окончании института, – опять какая-нибудь организация, предприятие, лаборатория, НИИ, карьера, жена, дети, пенсия, смерть. Рельсы! И что же? Смысл-то какой? Ну, стал «добропорядочным гражданином», отслужил послушно, детей новых народил – и что? Кому это нужно? Детям? Чтобы и они повторяли все тот же унылый маршрут? Ради чего все?
Революции, войны, борьба за власть… Зачем? Чтобы других заставлять поступать так же, как поступаешь ты – то есть постоянно служить кому-то или чему-то? Чтобы глушить, уничтожать чужую жизнь так же, как ты уничтожаешь свою?
Еще можно остановиться, думал я все чаще и чаще, еще остается выбор. Я пока что студент, еще не отчислили меня из университета, еще остается шанс стать «советским Ломоносовым», как пророчили мне в школе. Наверстать упущенное смогу – я ведь умею учиться, голова работает, слава Богу. Стоит засесть за учебники – и догоню остальных, стану отличником, как в школе, в этом абсолютно уверен. Но – зачем? Ненавижу рельсы!! От меня хотят послушания – и только?! Да, конечно, могу изобрести что-нибудь в области физики – «на благо народа». Но – оставаясь на рельсах. Только! Шаг влево, шаг вправо считается побег… Зачем мне это? Академиком быть? Ну и что? Старым, седым, беспомощным, не видевшим ничего, кроме узких глубин науки своей, увешанным регалиями, которые на самом деле ведь ни что иное, как детские побрякушки… Никто не даст мне работать свободно, отклонившись от рельсов: «гиперболоид инженера Гарина» – это фантазия не от хорошей жизни, и чем она кончилась ясно. Скучно.
Так, может, лучше уйти? Пока не поздно. Пока не ослеп, не оглох, не привык безоглядно и безропотно подчиняться… Армия, конечно – вот опасность. Загребут тотчас же. Как быть?
– Ну и что ты будешь делать, если уйдешь? – говорит Пашка Васильев, который разделяет мои мысли в принципе, но выхода абсолютно не видит. – Кем станешь? Рыбаком? Охотником, что ли? Кем?
Он смотрит на меня с обычной своей высокомерной усмешкой. Он скептик, он все понимает, но на рельсы становится все равно.
– Писателем буду, – заявляю угрюмо, упрямо, хотя, если честно, не очень-то представляю себе, как это практически.
– И ты думаешь, что сможешь на самом деле писать честные книги? Кто ж их печатать-то будет? Ты что, не видишь, что вокруг делается? Кто ж тебе позволит? Или ты хочешь такую же хреновину сочинять, как «Кавалер Золотой звезды»?
Молчу. Понимаю. Вижу, что делается, начинаю постепенно уже разбираться. Хватает все-таки здравого смысла, чтобы понять.
– Но «Тихий Дон» ведь все-таки… – говорю тихо.
– Ха! – злорадно восклицает Пашка. – «Тихий Дон»! Когда он написан-то, а? И почему он сейчас ничего путного не пишет? Да еще и неизвестно, он ли его написал. Ты о Крюкове ничего не слышал?