Страница 3 из 16
– Призрак… – прошелестел над ухом Чоколака, – Призрак, смотри…
Призрак поднял глаза. Тонкая фигурка на крыше пришла в движение – Дикий Ромео медленно поднимал и опускал руки, словно взвешивая на них пухлую тушку луны. Обычно сразу после этого он издавал свой первый, самый пронзительный крик. «Может, еще обойдется, – с надеждой подумал Призрак. – Лунатику ведь без разницы, где ходить, по карнизу или по шоссе – лишь бы к луне ближе. Ему что крыша Эй, что крыша Би – один черт. И на легенды лунатики плевать хотели. Сейчас вот завопит и начнет свою беготню, на радость хомячкам. Вопрос только, как его выводить оттуда потом, наутро…»
Но решать этот вопрос не пришлось, потому что Дикий Ромео не стал ждать до утра. Вместо того чтобы, как обычно, закричать, он вдруг покачнулся и съежился, словно разом потеряв в росте не менее полуметра. Руки, еще минуту назад плавно и уверенно игравшие с луной, теперь судорожно дергались, бессмысленно цепляясь за воздух.
– Призрак, что это с ним?
– Погоди, Чоколака…
Со стороны рампы донеслось восторженно-испуганное «ах!» хомячков; какая-то дура завизжала, и Призрак невольно обернулся. Верещала девица с биноклем – ей было видно куда лучше, чем остальным.
– Он смотрит на нас! – кричала она, не отрывая глаза от окуляров. – Прямо на нас! Он боится! Он хочет что-то сказать, но не может… Ему надо помочь! Сделайте же что-нибудь!
Дикий Ромео качнулся назад, от края. Призрак не мог разглядеть его лица, но для того чтобы оценить состояние, в котором пребывал лунатик, этого и не требовалось – в каждом движении Ромео сквозил чрезвычайный, панический, не контролируемый разумом страх. Страх сковывал не только сознание, но и мышцы – видимо, поэтому Дикий Ромео, как ни старался, не мог сделать элементарного шага назад, с бордюра. Всего лишь шаг назад… да какой там шаг – если он не доверял своим вибрирующим от ужаса коленям, то можно было бы просто присесть и потом отползти или даже упасть на спину… хотя кто знает – что у него там за спиной… Да что бы там ни было! Что бы там ни было – это во всех случаях лучше, чем падение с высоты шестидесяти метров!
Призрак вдруг обнаружил, что кричит – еще громче и истеричней, чем девица с биноклем.
– На спину! – кричал он, сложив рупором ладони. – Падай на спину! Или присядь!
Ромео снова качнулся взад-вперед. Одной рукой он продолжал цепляться за воздух, а вторая зачем-то вытянулась вперед, к ухмыляющейся луне. Теперь уже Призраку казалось, будто парень борется с кем-то – там, наверху, будто он старается на всю катушку, прилагает все силы, чтобы отшатнуться от пропасти, налегает всем телом, всей тяжестью, всем своим неподъемным ужасом… – старается – и не может, не может – словно кто-то невидимый толкает его в спину точно с такой же силой, словно сама луна тянет его к себе, крепко-накрепко ухватившись за неосмотрительно вытянутую руку.
Хомячки взвыли; изогнувшись неведомым знаком, Дикий Ромео оторвал от бордюра ногу, еще один раз отчаянно дернулся, пытаясь оттолкнуть себя от края, от бездны, от смерти, – и полетел вниз. Он летел бесконечно долго, судорожно раскорячившись и переворачиваясь в воздухе, как пустой мешок из-под цемента. Он летел и кричал одно только слово:
– Тали-и-и!..
Крик смолк лишь тогда, когда Дикий Ромео долетел до рампы корпуса Би. Послышался хруст и тяжелый шлепок, что-то брызнуло по сторонам. Призрака передернуло, он с отвращением отер щеку, едва справившись с приступом тошноты.
– Как же это, Призрак? Как же это… – забормотало, запричитало рядом.
Окончательно придя в себя, Призрак схватил эфиопа за плечи и встряхнул:
– Эй, Чоколака! Я с тобой разговариваю! Куда ты косишься – на меня смотри, на меня! Беги за Барбуром. За Барбуром, я сказал! Он тут босс, вот он пускай и решает. Слышал?! Пошел!
Отправив гонца, он повернулся к хомячкам. Что бы в дальнейшем ни решил Барбур – вызвать полицию или обойтись без нее, присутствие двух десятков случайных свидетелей-лохов выглядело здесь решительно неуместным.
2
– Если задерживаешься, не забудь позвонить родителям, – говорила Мамарита всякий раз, когда кто-нибудь прощался.
Сначала это раздражало Призрака, потом вошло в привычку, но привычку неприятную. Настолько, что он взял себе за правило уходить незаметно, по-английски, намеренно избегая всяких «до свидания», «пока» или «ну, я пошел». Но когда все-таки срывалось – невольно, автоматически, – и Мамарита столь же автоматически отзывалась своим вечным наставлением, Призрак, поморщившись, отвечал:
– Я сирота, Мамарита.
– До свидания, Менаш, – кивала она, явно не расслышав, а если и расслышав, то не приняв во внимание смысл его ответа.
Менаш. Менаше. Так Мамарита именовала всех парней с восьмого этажа корпуса Эй – и Призрака, и Дикого Ромео, и Беер-Шеву, и даже его черного друга Чоколаку.
– Я – Призрак, Мамарита.
– Да-да, Менаш, конечно. Значит, договорились? – и она, заговорщицки улыбаясь, изображала, будто подносит к уху телефонную трубку. – Не забудь!..
– Не забуду… – сдавался Призрак.
Призрак. Менаш. Сирота. Все это было чистейшей воды враньем – и первое, и второе, и третье. Если, конечно, можно уподобить вранье чистейшей воде. На самом деле его звали Цахи, Цахи Голан – самый младший и самый неудачный отпрыск вполне живой и, в общем, благоденствующей семьи. Отец – бригадный генерал, еще с младых лейтенантских погон метивший в начальники генштаба. Мать – известная журналистка, не слезающая с телеэкранов и газетных полос. Старший брат тоже пошел по военной линии и теперь умело продвигался от звания к званию в мощной кильватерной струе отцовской карьеры. Две сестры – обе замужем за большими деньгами, которые, как известно, всегда липнут к высоким чинам. И только Цахи – урод, тот самый, из пословицы про семью. Ни пришей ни пристегни – ни к папашиной кильватерной струе, ни к мамашиному немолкнущему микрофону…
Он и на свет-то появился нештатно – поздним, нежеланным и ненужным ребенком. В дождливом ноябре 95-го, вернувшись с похорон застреленного премьер-министра, Голаны сидели в кругу заплаканных друзей. Говорили разное – о трудном часе, общих врагах, разрушенных надеждах, о личном вкладе и личном долге. В воздухе висела неловкость: при жизни отношение к покойному было весьма непростым даже среди его ярых союзников, и теперь они вынужденно маскировали прискорбное отсутствие скорби чрезмерной ненавистью и экзальтацией. Поэтому никто из присутствующих не принял всерьез торжественный обет Ариэлы Голан родить – из принципа! – мальчика и назвать его – из принципа! – Ицхаком, в честь и вместо убиенного. А муж – тогда еще подполковник – и вовсе с трудом скрыл усмешку: Ариэле в то время было уже хорошо за сорок – не тот возраст для беременности. Тем большим было его удивление, когда той же ночью жена приступила к исполнению обещания.
– Господь с тобой, Ариэла, – пробормотал подполковник Голан, почувствовав на себе ее требовательную руку, что само по себе представляло немалую редкость в эти годы давно уже остывшего супружеского пыла. – В такой-то день, после похорон…
– Именно в такой день! – отвечала она со слезами в голосе. – Они убили одного Ицхака – мы родим миллионы новых!
Поняв, что лучше не спорить, подполковник закрыл глаза; память его привычно воззвала к образу молоденькой крутобедрой секретарши… – и секретарша, как водится, не подвела. Наутро, казалось, жизнь вернулась на прежние рельсы. Голан, позавтракав, отправился по месту службы, а Ариэла проснулась поздно и с ужасающей мигренью, которая разом вышибла из нее остатки вчерашнего истерического восторга – вместе с воспоминаниями о взятом на себя безумном обете. Но увы, все это только казалось. То ли обманутое воображенными секретарскими прелестями подполковничье семя повело себя особенно шустро, то ли чрезмерная экзальтация действительно способствует возрождению почти увядшей утробы – так или иначе, но Ариэла Голан и в самом деле забеременела, совсем как престарелая библейская Сарра.