Страница 37 из 47
Сабет бежала не отвечая.
Слышала ли она меня, я не знаю. Я попытался бежать по колено в воде. Я крикнул ей, чтобы она остановилась, а когда я наконец выбрался на берег, меня словно сковал паралич. Я с трудом передвигал ноги. Наконец она остановилась.
Сабет стоит на склоне.
Правую руку она прижимает к левой груди, чего-то ждет и не отвечает мне... Я добираюсь до склона (совершенно не помня о том, что я голый) и бегу к ней. А потом какая-то чудовищная нелепость - в тот момент, когда я наконец добежал до нее, чтобы ей помочь, она на шаг отступает от меня (я в недоумении останавливаюсь) и падает навзничь с откоса.
Вот как произошло несчастье.
Высота пустяковая, меньше двух метров - с человеческий рост; но, когда я подскочил к ней, она лежала уже без сознания. Должно быть, сильно ударилась затылком. Я не сразу заметил ранку от укуса - три капельки крови, которые я тут же стер; потом быстро натянул на себя штаны и рубашку, взял ее на руки и босиком понес к шоссе, где как раз в эту минуту промчался "форд", - я кричал что было сил, но шофер меня не услышал...
Ганна стоит на том месте, где случилось несчастье. Ганна курила сигарету, пока я рассказывал, стараясь не упустить ни малейшей подробности, и показывал, где и как она упала с откоса; Ганна ведет себя просто невероятно, как друг, а ведь я был готов к тому, что она, мать, проклянет меня в душе, хотя, с другой стороны, если взглянуть на это объективно, я действительно ни в чем не виноват.
- Пойдем, - говорит она, - возьми свои вещи.
Не будь мы тогда уверены, что девочка спасена, мы бы, конечно, не говорили так на пляже.
- Ты знаешь, - говорит Ганна, - что она твоя дочь?
Я это уже знал.
- Пойдем, - говорит она, - возьми свои вещи.
Мы стояли с вещами в руках. Я держал свои запыленные ботинки. Ганна черные джинсы нашей дочери.
Сам не знаю, что я хотел сказать.
- Пойдем, - говорит она.
И все же я спросил ее:
- Почему ты это скрыла от меня?
Ганна ничего не ответила.
Снова над морем дрожал синий зной, как вчера в это время, - был полдень, плоские волны медленно набегали на берег и растекались в пене, позвякивая камешками, потом тишина, а потом все сначала.
Ганна поняла меня очень точно.
- Ты забываешь, - говорит она, - что я замужем...
Потом она еще сказала:
- Ты забываешь, что Эльсбет тебя любит...
Я не был в состоянии принять в расчет сразу все, но ведь какой-нибудь выход, думал я, всегда находится.
Мы еще долго стояли там.
- Почему бы мне здесь не найти работу, - говорю я, - инженеры везде нужны, ты же видела: Греция тоже строится.
Ганна отлично понимала, как я себе это представляю, - я исходил не из романтических побуждений и не из нравственных принципов, а руководствовался чисто практическими соображениями: общий дом, общее хозяйство, общая старость. А почему бы и нет? Ганна ведь все это знала уже двадцать лет назад, когда я и понятия ни о чем не имел, и все же мое предложение поразило ее.
- Ганна, - спрашиваю я, - почему ты смеешься?
Какое-то будущее, считал я, всегда есть, мир еще ни разу не останавливался в своем движении, жизнь продолжается.
- Да, - говорит она, - но, быть может, без нас.
Я взял ее за плечи.
- Пойдем, - говорит она. - Я замужем, Вальтер, я в самом деле замужем. Не прикасайся ко мне.
Мы пошли назад, к машине.
Ганна была права - что-то я всегда упускал из виду, но даже тогда, когда она напомнила мне о том, чего я не учел, я не изменил своего решения - при всех обстоятельствах перевестись в Афины или, если это невозможно, уйти из ЮНЕСКО и самому подыскать себе здесь работу, хотя в ту минуту не представлял себе, как можно будет устроить нашу совместную жизнь. Но я привык искать решение до тех пор, пока не найду его. Ганна уступила мне место у руля. Мне никогда еще не приходилось вести "опель-олимпию", но ведь Ганна тоже не спала всю ночь; сейчас она делала вид, что спит.
В Афинах мы остановились, чтобы купить цветы.
Было без чего-то три.
В приемной, где нас просили подождать, мы еще совершенно ничего не подозревали: Ганна развернула бумагу, которой были обернуты цветы.
Потом появилась дьякониса - я никогда не забуду ее лица...
Ганна стоит у окна, как вчера; мы не говорим друг другу ни слова, мы даже не смотрим друг на друга.
Потом пришел доктор Элетеропулос.
Они говорили по-гречески, но я все понял.
Она умерла в самом начале третьего.
...Потом мы стояли у ее постели, Ганна и я; в это просто нельзя было поверить - наша девочка лежала с закрытыми глазами, будто спала, но белая, словно из гипса; руки, вытянутые вдоль тела, покрытого простыней; наши цветы на ее груди; я говорю это не в утешение, а всерьез: она спит! И сегодня еще не могу в это поверить... "Она спит", - говорю я, обращаясь вовсе не к Ганне, которая вдруг с криком кидается на меня, я ее не узнаю, не загораживаюсь, не чувствую, что ее кулаки молотят меня по лицу. Какое это имеет значение! Она все кричит и бьет меня, пока не выбивается из сил... Все это время я только прикрывал глаза ладонью.
Как теперь стало ясно, наша дочь умерла не от укуса змеи - действие яда после вливания сыворотки было полностью ликвидировано. Смерть наступила от перелома основания черепа (compressio cerebri), который произошел в момент падения на каменистый склон и не был диагностирован. Была поражена arteria meningica media, вызвавшая так называемую epiduralnematorum, которая (как мне сказали) легко устраняется хирургическим вмешательством.
Написано в Каракасе с 21 июня по 8 июля
ВТОРАЯ ОСТАНОВКА
Афины, больница.
Начало записей 19 июля.
_Они отняли у меня мою портативную машинку "Гермес" и заперли ее в белый шкаф, потому что сейчас полдень, потому что мертвый час. Приходится писать от руки! Я терпеть не могу писать от руки, я сижу на кровати в одних пижамных штанах, и мой маленький вентилятор (подарок Ганны) гудит с утра до вечера; в остальном - мертвая тишина. Сегодня снова сорок градусов в тени! Эти часы тишины (13:00-17:00) самые ужасные. При этом у меня остается уже мало времени, чтобы все записать. Ганна ежедневно навещает меня, и всякий раз я пугаюсь, когда она стучит в белую двустворчатую дверь; Ганна вся в черном в моей белой комнате. Почему она никогда не садится? Она каждый день ходит на могилу, она каждый день ходит в институт - вот пока все, что я знаю про Ганну. Она стоит у открытого окна, а я вынужден лежать, и меня это нервирует и ее молчание - тоже. Может ли она простить? Могу ли я что-нибудь исправить? Я не знаю даже, что Ганна делала с тех пор; об этом - ни слова. Я спросил Ганну, почему она не садится. Я вообще Ганну не понимаю - ее усмешка, когда я о чем-нибудь спрашиваю, ее глаза, глядящие куда-то мимо меня; иногда я боюсь, что она еще сойдет с ума. Сегодня - шесть недель с того дня._
8.VI. Нью-Йорк.
Обычная Saturday-party [субботняя вечеринка (англ.)] у Вильямса, я не хотел идти, но надо было: собственно говоря, никто меня, конечно, не принуждал, но все же я пошел. Я не знал, что делать. К счастью, меня ожидало сообщение, что турбины в Венесуэле подготовлены наконец к монтажу, значит, надо вылетать как можно скорее. Но я все спрашивал себя, справлюсь ли я на этот раз со своей задачей. Когда Вильямс, этот неистребимый оптимист, положил мне на плечо руку, я кивнул ему в ответ, но про себя я продолжал сомневаться.
- Come on, Walter, have a drink [давай выпьем, Вальтер (англ.)].
Как обычно, все стоят группками, не знаешь, куда приткнуться.
- Roman holidays, oh, how marvellous [отпуск в Риме - как это прекрасно (англ.)].
Я никому не сказал, что моя дочь умерла, потому что никто не знал, что у меня была дочь, и я не ношу траурной ленточки в петлице, потому что не хочу, чтобы мне задавали вопросы, ведь все это никого не касается.
- Come on, Walter, another drink [давай выпьем-ка еще, Вальтер (англ.)].