Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 15



Я фасую и фасую ненавистную, но кормящую нас дешевочку, когда ко мне вплотную придвигается толстая неопрятная баба – клон той самой, не дающей мне проходу Людки, только еще более громоздкая, – и тычет в меня сосисочным грязным пальцем с облупившимся лаком:

– А мне плевать, что она луганская, пусть хоть и донецкая, мне не плевать, что она, тварь, у нас ворует!

– Еще одна, бля, правдолюбица! – прикрикивает старший над нашим дружным коллективом, оттесняет толстуху от моего места и смачно харкает пылью из легких в пыль на полу. – У тебя, бля, украдешь! Иди работай, бля! А то стала тут, руки в боки, статýя свободы!

Хотя он вроде за меня заступился, я знаю, что он тоже на меня косо смотрит… именно из-за того, что я приехала в ИХ город… и унесла ИХ гречку.

– Ты иди жену свою строй! А я свое сёдня отработала! Они там все такие! Ворье!

Я стискиваю зубы. Луганская, донецкая… Может, плюнуть на все и крикнуть им, что я действительно ТАКАЯ? И что ЛЮБЛЮ город, где родилась и провела счастливое детство до двенадцати лет? И что в другом, крохотном городке в Луганской области, куда мы потом переехали, я тоже была счастлива? Музыкальная школа, тихие теплые вечера, открытые окна, жасмин, цветущий всегда в день моего рождения… Ненавистный тополиный пух, от которого невыносимо чесалось лицо, но который отсюда, из моего теперешнего настоящего, тоже казался счастьем… легким, невесомым… Скипидарный запах ноготков и одуряюще сладкий, летучий – маттиолы. Палисадники с георгинами, октябрьские кленовые листья в вазе – словно последние цветы. Синий вечерний снег зимой, и по нему фиолетовым – чернильные январские тени… Линия и цвет… Цвет и звук… Движение и запах… И все вместе – музыка… моя умершая музыка!.. Мои надежды… моя прошлая жизнь. От которой я сбежала. И которая никак не была связана с войной, которая озлобила и их, и меня… Которая озлобила ВСЕХ! Только в моем случае это была личная война. Мои невоенные, но такие тяжелые ранения: в грудь, в сердце, в голову… В самую душу! Которая до сих пор болит так, что я не могу говорить об этом ни с кем. Тем более не стану с ними. С этими. Тут. Да пусть думают что хотят! Пусть подавятся своей ненавистью… И пускай наорутся наконец…

Горло вдруг перехватывает, и я, отвернувшись, чтобы они не дай бог не увидели моих слез, остервенело жму и жму на рычаг… Раз-два-три… раз-два-три… раз-два-три!.. Гречка, дешевочка, пыль, тоска… Откуда, кстати, они узнали, что я луганская? Клеймо на мне, что ли, стоит? Говорим-то вроде на одном языке?.. Ах да… паспорт-то я предъявляла старшому! Как и анкетку, которую он так внимательно читал! Тому самому бойкому мужичку, что за меня сейчас как бы заступился… а сам так глазками и блестел, ждал представления, надеялся, что вот сейчас-то я сорвусь и наговорю лишнего… Ах ты дешевочка с тараканьими усами! Которая клеилась ко мне в углу после смены: неизвестно, чем привлекли его мои мощи… Впрочем, после работы он наверняка кидается на все, что еще может шевелиться!..

– Что, воровка, заткнулась?

Я твердо решила молчать… молчать во что бы то ни стало!.. И, наверное, именно поэтому я развернулась на своем ящике фасадом к обступившему меня быдлу и выдала все, что о них думаю. Причем не стесняясь в выражениях. Разумеется, через минуту я уже сожалела об этом. Но это случилось спустя целую минуту… в течение которой слышен был лишь шелест крупы, сыплющейся из прорванного пакета на пол.

– Ну ты, бля, об этом пожалеешь! – выдохнула толстуха.

Разумеется, пожалею! Я уже жалела: и когда снимала пропыленный халат, стягивала дурацкую шапочку с тем же гармонизирующим зайцем и одноразовые бахилы (санитарные нормы «Дешевочки» всегда на высоте!), выдававшиеся строго раз в неделю.

Через окно раздевалки я видела, как жаждущие реванша курят в унылом, заваленном тарой дворе, под фонарем, освещающим служебный выход и выщербленные бетонные ступени, на всякий случай огороженные штабелями ящиков (безопасность здоровья работников «Дешевочки» тоже на высоте!).

Собравшиеся судачили и не торопились расходиться. Толстуха с пальцами-сосисками яростно жестикулировала, то и дело оборачиваясь к выходу: боялась пропустить меня. Я не спеша натянула куртку, шапку, повертела в пальцах телефон и со вздохом засунула его обратно в сумку: единственная оставшаяся у меня статусная вещь, необходимая, если вдруг я найду приличное место. Кроме того, звонить было бесполезно: звать на помощь – некого.



Сидеть здесь и бояться выйти на улицу было отвратительно – но я сидела. В конце концов, они не будут торчать там вечно, плюнут и решат набить мне морду завтра. Не наспех, а обдуманно и с удовольствием…

Я сидела в теплой куртке, шапке и ботинках, засунув руки в рукава и опершись спиной о стену – и это было немножко счастье. Потому что больше не надо было держать в себе слова и не надо было жать рычаг, шлепать фирменные блямбы и швырять недокилограммовые пакеты в ящик… Мне стало как-то особенно спокойно… и тепло… и совершенно не хотелось двигаться и идти…

Когда я очнулась – а вернее, проснулась, потому что я действительно отключилась на неизвестно какое время, – под фонарем никого не было. Скорее всего, они устали ждать. Или подумали, что я выскользнула через торговый зал, что было категорически, под страхом увольнения, запрещено.

Лиска наверняка уже вернулась из школы, и она наверняка голодная… Я рванула к выходу, не оглядываясь и не раздумывая уже ни о чем, кроме ужина и дочери, что, разумеется, было огромной ошибкой. Самая терпеливая – та самая Людка, стояла за углом, схоронясь от ветра за будкой охранника, который не выйдет оттуда под дождь ни за какие коврижки, тем более защищать ту, о которой сейчас услышал так много интересного и хорошего!

Людка, которая была выше меня на голову и тяжелее килограммов на двадцать пять, отлепилась от ограды и сделала шаг навстречу. И тогда я поняла, что морду мне будут бить не завтра, а прямо сейчас.

Гошка, Георгеоргич, Гога, Гошенька и Герка

– Здрась, Георгеоргич!

Я видел, что возвратившуюся с неделю назад из деревни дворничиху буквально распирает от любопытства: ей не терпелось расспросить, куда ж подевались бывшие съемщицы со всеми пожитками, да не говорили ли чего о ней, не вспоминали ли на прощанье добрыми словами?

Однако я спешил, хотя вполне мог остановиться и перекинуться парой слов, но… я просто не пожелал удовлетворять Петровну: злился на нее, что ли? Оттого, что она переложила на мои плечи все: начиная от синяков от упавшей на меня висельницы и до перетаскивания ее ужасающего, потрепанного и жалкого клетчатого барахла на новое место.

Понимая, что предаваться подобному чувству мелко и недостойно, я все же упорно избегал общения с соседкой, старался незаметно прошмыгнуть мимо и даже пару раз постыдно не отпер ей, трезвонящей, заглядывающей в глазок и недовольно сопящей по ту сторону двери. Потому что, пока эта бабища пила самогон и закусывала разобранным на запчасти кабаном, я вместо нее дерьмо лопатой подчищал… да еще и делал вид, что мне не все равно! Миротворец, блин…

Я злился на Петровну, но еще больше – на самое себя. Потому что пошел на поводу… совершал ненужные телодвижения и делал глупости, подобные которым клялся не делать больше никогда. Затем что в мире наказуемо отнюдь не зло – его, верткое, умное, ушлое, удачливое, попробуй излови! А хороших парней бьют именно за хорошие дела. Относись к людям так, как ты хочешь, чтобы относились к тебе, – да бред собачий! Тут же сядут на голову, и ноги свесят, и кнутом огреют… а потом сведут на ярмарку и продадут незадорого, когда выжмут все до последнего!

Я проскочил мимо дворничихи со всей возможной скоростью, уверяя себя, что ужасно тороплюсь – потому что сегодня намечалось промежуточное обсуждение проекта с заказчиком, а любой заказчик – кровосос еще тот, и стоило поберечь силы прямо с утра, но… на самом деле я просто не хотел видеть. И не только Петровну. Просто она была одной из. Но также и первой в ряду. Короче, не мудрствуя больше лукаво, я щелкнул зонтом, влез под него как можно глубже и погреб против ветра.