Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 15



Дворничиха елозила глазами и мялась, но я и так все прекрасно понимал: она ж была не бессердечная, эта наша Петровна! И не слиняй она в спешном порядке на историческую родину, ее стопудово можно было бы уговорить, и даже без пол-литры, притараненной мне в виде взятки. Именно этого владелица антоновских яблок и боялась – своей до дрожи податливой сельской души. Поэтому и выдумала срочную поездку к сестре, и кабана, который, небось, еще не увидел свой последний в жизни свинский сон и не съел окончательное ведро комбикорма или тех же пахучих яблок.

– Ты это, Георгич… выпьешь как-нибудь, – визитерша заскорузлыми пальцами извлекла откуда-то из недр своей немаркой дорожной куртки тару и брякнула ею о стол.

– Спасибо, Петровна, только я крепкого не употребляю. Вы же знаете.

– Все потребляют! – припечатала она тоном доктора Хауса, который утверждал, что все врут. – Так вещички-то передашь, а, Гош? Придет она за ими к вечеру, небось…

Вряд ли ночная самоубийца в таком виде явилась за вещами, подумал я. Если бы дамочку не подпирала спинка скамейки, она бы просто свалилась. Хотя, возможно, я предъявляю к жертве высокого градуса, с которым давно завязал сам, слишком суровые требования? Добралась же она до скамейки своими ногами? Или, чтобы вызвать сочувствие и понимание, она напилась прямо тут, под нашими с Петровной окнами?

У дворничихи, во благовремении отъехавшей в село, было тихо и темно. Я сам, малодушно допустивший водворение клетчатых сумок в прихожую, затем также малодушно смотал удочки в контору, куда мне не было никакой нужды являться, и точил там лясы с девочками до самого вечера, разрушая рабочую атмосферу и свой имидж сурового начальника и глупо надеясь, что в мое отсутствие здесь как-нибудь утрясется само собой.

То, что не утряслось, сидело в промозглых осенних сумерках прямо передо мной, уронив лицо и безвольно бросив руки между коленями. Я еще мог сделать вид, что не узнаю, и спокойно пройти мимо – тем более что она вряд ли вглядывалась в лица, да и вообще что-либо замечала. Но… у меня находились их с дочерью вещи… три клеенчатые сумки… возможно, вся их жизнь, в которой было нечто… разгадка того, почему она это сделала.

Я сел рядом и осторожно потрогал бывшую съемщицу дворничихи за плечо. От нее за версту разило какой-то дешевой сивухой, к аромату которой столь гармонично примешивался мощный дух до отказа набитых Петровной перед отъездом мусорных баков. Наша дворничиха была женщиной обстоятельной – и эта родственная ей душа, по-видимому, тоже. Так напиться – нужно было иметь талант. Или призвание. Или то и другое вместе. Как я уже заметил, я не люблю пьяных. Особенно если пьет женщина. Имел опыт.

– Добрый вечер… – сказал я натужно. – Ваши вещи э-э-э… у меня.

Она все так же сидела, уставясь в никуда. Я снова слегка коснулся ее пальцами – и тут она упала. Просто свалилась, как тряпичная, – почти беззвучно, не произнеся при этом ни слова, и единственное, что донеслось до моих ушей, – это стук ее лба, вошедшего в клинч с грязным асфальтом.

Я ненавижу пьяных. Кажется, я об этом уже говорил, и даже, по-моему, не один раз. Теперь же я почувствовал, что испытываю и сильную неприязнь к дворникам, особенно к тем, которые сначала поднимают тебя среди ночи, а потом вламываются к тебе ни свет ни заря, чтобы всучить поллитруху и ведро сомнительной закуси к ней. Поэтому я сначала мысленно проклял Петровну, заодно и всю ее родню вместе с кабаном, его салом и свежиной, а затем попытался поднять с асфальта упавшее тело.

Она была маленькая, очень худая – и неожиданно очень тяжелая. Передвигаться на протезе мне было куда удобнее, чем на костылях, однако за последние сутки я устал и физически, и морально, кроме того, я не рассчитывал провести остаток сегодняшнего вечера именно так.

– Держитесь же, черт вас побери! – прошипел я злобно, нахлобучивая ей на голову грязную шапку.

Держаться, однако, она не желала. Ноги тоже не стремились переставляться – поэтому я поволок ее как придется, уже не озабочиваясь, что со стороны мы точь-в-точь пара набравшихся, как осенние лужи, алкашей. Я был трезв, но тихо и внятно матерился, а ноги той, что была пьяна за двоих, так и не сделали никаких ожидаемых движений – просто волочились, стукаясь о ступени.

Когда я дотащил ее до своей двери, обнаружил, что один ботинок с нее слетел. Правая нога осиротела, явив миру наивный розовый носок с японской кошкой Кити. Это почему-то разъярило меня так, что захотелось немедленно надавать напившейся по щекам. Я подобрал валявшуюся в метре от бесчувственного тела обувь и в бешенстве швырнул ее в женщину. Ботинок пролетел в сантиметре от ее лица и ударился о мою собственную дверь, оставив на ней грязный отпечаток.



– Р-р-адистка Кэт, бл…ь! – прокомментировал я.

И вот на этом месте наших отношений, начавшихся в точке, когда она свалилась с огрызком веревки на шее прямо на меня, – нет, еще раньше, когда я пытался удержаться на ногах и удержать жизнь в ее конвульсивно содрогающемся теле, – вот тут мне стало стыдно. Что я знаю об этой женщине, кроме того, что ночью она пыталась повеситься, а сейчас – напиться до потери рассудка? Нет, скорее, до потери памяти… потому что память – отвратительная штука. Иногда и мне хотелось сделать нечто, позволившее бы никогда не вспоминать то, о чем я помнил всегда. Постоянно. Помнил сначала пьяный – в те времена, когда еще надеялся, что алкоголь поспособствует забвению, а потом, когда уразумел, что от этого только хуже, помнил трезвый. Помнил даже во сне. Наверное, я отдал бы оставшуюся ногу, только чтобы больше ни разу в жизни ЭТОГО не вспоминать…

Когда я уже перетащил ее через порог, женщина открыла глаза, посмотрела на меня неожиданно осмысленным взглядом и словно бы узнала.

– Г-галоперидол, – выговорила она.

Зрачки у нее были булавочные, руки и ноги – совершенно ледяные. Я несколько секунд подумал и набрал номер человека, с которым предпочитал встречаться совсем по другим поводам.

Сны, которых не могло быть

– Спи, спи…

Мама неуверенными руками, по одному отцепляла тоненькие пальчики Степанка от своей сорочки. Марийка уже спала, а я лежала тихо – знала, спрашивать ни о чем нельзя, еды все равно нет, что для меня, что для них, совсем еще маленьких… но Степанко был слишком несмышленыш, чтобы понимать это.

– Ма-а-амо… сиси-и-и… – тянул он.

Молока у матери не было, наверное, уже месяца два – но через секунду братик уже зачмокал, засопел, изо всех сил вжимаясь крохотным, с кулачок, личиком, в темную, пустую, словно кожаный кисет без табака, материну грудь.

Месяц оголтело светил в окно, так, что можно было рассмотреть все: и Марийкины спутанные косы на старом вытертом кожухе, и стол – чистый и пустой, словно гроб… Стол без крошки хлеба… когда-то эти крошки еще оставались между досками, но мы давно выковыряли их и пережевали вместе со щепками.

Степанко уже перестал хныкать и плаксиво бормотать, но мать все сидела – и лицо у нее было такое же пустое, как и ее обвисшие груди. Наконец она опустила самого младшего на постель и сама улеглась рядом, но не спала – так же, как и я, и ее черные сухие глаза блестели в лунном свете неживым, стеклянным блеском.

– Весна… скоро, – прошептала она очень тихо, но я все же услышала. – Доживем… нет?..

А месяц все светил и светил – ему было все равно, месяцу, на кого светить – на живых или на мертвых. Мы были еще не мертвые – но уже словно бы и не живые. И до весны на самом деле было еще далеко – даже Рождества еще не справляли… Какое странное слово – «справляли», словно металлическое, как и вкус во рту… Справляли… в кузне кузнецы ковали… бом, бом, бом-м… В моей голове внезапно зазвонили сначала молоточки, а потом забухали церковные колокола. Нет… нет теперь никаких колоколов… это просто в ушах звенит от голода. Или кукушка кукует? Кукушка-брехушка… самая никчемная, бесполезная птица… зачем прошлой весной ты накуковала мне так много лет? Ку-ку…ку-ку… ты все врала и врала, а я, дурочка, считала и считала, пока не сбилась, потому что люди так долго и не живут… А она, пернатая врунья, все сидела на самой высокой березе, все отсчитывала, все сулила… Ку-ку… ку-ку… ку-ку… А потом снялась и полетела. Хорошо птицам – летят поверх границ, и никому их не удержать… задержать… Птицы могут улететь, скрыться от голода, смерти, страха… от всего, что нас убивает… Здесь убивает… Исподволь, исподтишка… каждый день. И пусть глупые людишки копошатся себе внизу… И пусть надеются!.. Будем ли мы когда-нибудь справлять еще хоть какие-то праздники? Вырастет ли Степаночко, чтобы выбежать из хаты на Андрея зимнего: сияющее круглое личико все в саже, на ногах – новые сапожки, а вместо лошадки – кочерга.