Страница 5 из 98
— Милости прошу! — причитал он угодливо. — Не серчай, служба… Сам знаешь, ныне и злых людей не мало по ночам бродит… Поопасаться надо… Милости прошу: грейтесь, благодетели наши, охрана верная… Вот сюды… К печи поближе… Туда потеплее… Я мигом все подам.
Дозорные уселись на указанные места, стали пить вино, уплетать хлеб и рыбу, поданную самим Арсентьичем вместе с трубками и пачкой табаку.
А старший, не двигаясь с места, только отряхнулся от дождя и стал пытливо оглядывать притихшую публику. Человек пять-шесть даже стали незаметно пробираться поближе к выходу, чтобы, улучив удобный миг, совсем покинуть притон, где так некстати запахло солдатским духом.
— Ну и погодка… собачья! — заговорил внушительно старший дозорный, в то же время проникая глазами в самые тёмные углы притона. — И городок у нас… столица… Питербурх… Болото чухонское, одно слово. А энто што все за люди, хозяин?.. Какие такие? А?.. Сказывай…
— Какие там ещё… Али сам не видишь!.. Вон свой же брат: капральство! — кивая в сторону военной кучки, отозвался Арсентьич. — Гвардейские, вишь, не хто иной… Матросня тута… А тамо — мужички с работ, землерои. Все наперечёт. Не первой я тута годок сижу. Не сумлевайся, земляк. Грейся-ка лучше, служба.
Старший принял поднесённый большой стаканчик, осушил его, крякнул, закусил хлебом, крупно посыпанным солью, отхватил от ломтя сухой рыбы, поданной ему услужливым хозяином, и, пережёвывая широкими белыми зубами пищу, более дружелюбно заговорил:
— Ну… то-то!.. Э… Потому: строго-настрого приказано, штобы смирно… А энто хто? — тыча пальцем в Жиля, строго спросил он. — Немчура… Зачем?.. По какому такому случаю… Пачпорт есть, а?..
— Оставь… Энто хранцуз… пленный! — отозвался поспешно Арсентьич. — Я ево знаю… Тоже камрат, выходит, солдатская косточка…
— Да… та… я камрат… Все сольда — один камрат… — закивал торопливо головою Жиль. — Я сольда… Франсуз. Я панимай.
— Ишь, всё своё твердит, обезьяна немецкая! — не утерпел, заговорил один из парней, завзятый балагур. — Нам даве цыкал и теперя сызнова: со льда, мол, да со льда!.. Чай, прозяб на льду-то, душа твоя сквозная… Так, поди, знаешь куды… В печку! Там отогреешься… У маменьки… В печке!..
Общий хохот покрыл грубую шутку парня…
Старший, стараясь сохранить свой важный вид и показную суровость, сдержал смех, одолевавший и его, стукнул прикладом о пол, хмуря сильнее брови.
— Ну, то-то!.. У меня штобы… Не то — и постарше начальство недалече отсюдова… Мигом подберём, коли-ежели… Робя, ходу! — обратился он к своим дозорным. — Стройсь по два в ряд… Шагом марш!..
Позвякивая амуницией, чётко и грузно отбивая такт, покинули дозорные притон. Но ещё не закрылась за ними дверь, как прежний гам и оживление вспыхнули кругом.
Коренастый матросик, сидевший за общим длинным столом с десятком других товарищей, вскочил и задорно, громко свистнул вслед патрулю.
— Фью!.. Подберёте, как же!.. Крупа вонючая!.. Отколь её к нам нагнали, пехоту бессчастную, голоштанную… А ен ещё грозится… Ты тронь матроса… Своих не узнаешь… Э-эх… Ну-ка, грянем свою, родную, братцы!..
затянул он ухарски пьяным, высоким голоском, сразу оборвал и засмеялся как-то по-детски.
— Не… неладно… Вы, братцы, лучше мово песни поёте… — обратился он к парням-певунам. — Што затихли? Валяй! Небось матросики вас не выдадут!.. Верно, што ли, братцы?..
— Вестимо! Пой, братцы! — поддержали его остальные матросы. — Хто закажет нам песни играть… Скушно так-то… Без песни и вино в душу нейдёт!.. Пой…
— Петь не поле жать… Не тяжкая работа. Да какую же вам? — спросил парень-запевала.
Пока певуны советовались насчёт песни, откуда-то из полутьмы вынырнула оборванная фигура ухаря-парня, еле прикрытого лохмотьями исподней одежды. Он подбоченился и закричал:
— Стой, братцы!.. Слышь, я сам петь и плясать куды те горазд! Нешто не так!.. Мы сами скопские… Жги-и-и!
И он пустился в неистовый пляс, хрипло, отрывисто выпевая слова разухабистой песни:
Словно подхваченные вихрем, сорвались с мест ещё два парня и одна полупьяная гулящая бабёнка…
Балалайки и домра с бубном зазвучали, затренькали вовсю… Остальные, увлечённые пляской, кто притопывал и приплясывал на месте, кто постукивал ладонью по столу или выбивал такт ногою…
Безотчётный порыв неудержимого веселья охватил толпу, притихшую за миг перед тем… Столы были больше сдвинуты к углам, чтобы дать простор плясунам, лица оживились, закраснелись, глаза вспыхнули новым огнём, лучшим, чем тусклый блеск охмеления… Скоро парни и бабёнка устали, отошли, и место заняли другие охотники. А зачинщик пляса, «скопской» удалец всё носился в безумном вихре танца, откалывая всё новые коленца. Теперь он уж не припевал, а отрывисто, хрипло выкрикивал отдельные слова, неясные звуки, имеющие отдалённое сходство с подмывающим напевом… А ноги его, всё тело, словно лишённое костей и связок, носилось и вихляло во все стороны в лад быстрому, всё учащавшемуся напеву…
Наконец не выдержал и он, напоминающий безумца либо одержимого бесом, повалился на скамью, удушливо бормоча:
— Фу-у!.. Во-одки… Дух перехватило… Кручок давай… Душу окроплю!..
Схватил поданный большой стаканчик, сразу осушил его, крякнул и затих, повалясь на скамью, тяжело дыша всею раскрытой, волосатою и грязной грудью.
— Ловкач парень… Лихо откалывал… — с разных сторон слышались похвалы плясуну.
А от стола, где сидела певучая компания, уже полились звуки новой песни, заунывные, трепетные, словно вздох горя народного.
Пели старинную песню о «Горе-гореваньице»…
Смолкла песня, такая понятная и близкая всем, тут собравшимся, иззябшим, полуголым, полуголодным людям, загнанным и обиженным без конца. И настала полная, но недолгая тишина.
Её разбил выклик пьянчужки «дворянчика», словно клёкот большой птицы, напуганной тишиной, прозвучавший неверным, высоким звуком.
— Э-эх, братцы… Тяжко, други мои!.. Тяжко… Не я пью, горе моё пьёт!.. Слышь, я сам дворянский сын!.. Сутяги осилили… Подьячие вконец разорили. Немцы одолели, поборами извели!.. Наг я, бос… Да душа-то у меня есть хрестьянская… Вот какой я… А таков ли был!.. Матушка мне, бывало, сама головушку расчешет, поясок на рубашку… Э-эх, одно слово… загубили!.. Всё пропади!.. Останное… Всё долой! — разрывая ворот ветхой рубахи, кричал истерично уже пьянчужка-горемыка. — Всё к лешему… А тамо — и самому конец!.. Заодно…