Страница 46 из 49
Вдруг узник выпрямился, закинул голову назад, глаза его загорелись дивным огнем...
Помню, тут Яков Степапыч показал мне на проповедующего Иоанна Крестителя на гравюре Иванова, висевшей у него на стене. Михаил вдохновенный действительно на него был похож.
Голосом хриплым, лающим, отвыкшим издавать человеческие звуки, узник произнес:
- Самозванец!
И, взмахнув рукою, гремя цепью, крикнул еще громче, сделав шаг к императору:
- Самозванец! Царя давно нет, я его смертью купил благо народа! Я даровал конституцию... Приказываю вернуть Чернышевского! Министрами Огарева и Герцена. Чего стоишь идолом? - кинулся он к Шувалову. - Беги! Выполняй! А этого самозванца... - Узник повернулся к побледневшему царю. Вдруг он словно признал его. В бешенстве, потрясшем все его тело, он поднял оба кулака над головою и крикнул:
- Палач! Да здравствует Польша! Да здравствует свободная Россия!
Шувалов стремительно закрыл узнику рот, крикнул Якову Степанычу:
- Держи его за руки!
Яков Степаныч подскочил, но держать ему пришлось падающее без чувств тело узника, силы которого надорвались.
- Ваше величество, - сказал Шувалов, - вы видите, он совершенный безумец. Прикажите, быть может, перевести его в Казань, в дом умалишенных? Это - отдаленное место, где держать его можно в одиночестве.
Царь встал, молча подошел к распростертому на полу бесчувственному страдальцу и долго смотрел на него. Страшно бледное лицо его дрожало от неразре-шившегося гнева. Холодно и недовольно глянув на Шувалова, он сказал:
- Пусть узника водворят на прежнее место, - и, помедлив, прибавил, для примера.
Шувалов впустил жандармов. Все еще бесчувственного человека они подняли и унесли. Яков Степаныч отметил: как у мертвого, в одну сторону свисали его руки, окованные кандалами. Страшно выдавался орлиный, заострившийся нос из-за впавших щек и черной спутанной бороды.
Вот что я запомнил на всю жизнь - слово в слово.
ГЛАВА VIII
ОПЯТЬ НА РОДИНЕ
"Помимо занятых клеток, в мозгу человека есть еще масса свободных клеток для ощущений и представлений новых, имеющих еще проникнуть в мозг данного индивида, словом - запасной склад клеток, незанятых и свободных, куда можно было сложить будущий материал...
И дальше по Мейнерту: клеток в мозговой корке от 600 до 1200 миллионов, количество же наших представлений несравненно меньше. Кроме того, сила человека тратится в каждодневной жизни на прохождение волевых импульсов по проводниковым путям. Да, на это времени тратится в пять раз больше, чем на образование представлений.
Ну-с, а если волевые импульсы прекратить и всю силу собрать на одно? И кто знает, какие новые представления, а за ними какие новые открытия станут уделом незанятых клеток? Быть может, человек вновь откроет..."
Эту выписку нашел я на листке голубой бумаги, написанной тончайшим, но не женским почерком, в старой "Ниве" с картинками, которую дал мне смотреть Иван Потапыч. "Ниву" же он вчера выменял на махорку еще с пайковых времен.
Я потрясен этой запиской. После слов "вновь откроет" приложен рисунок колеса Фортуны: колесо с двумя крылышками, летучее.
Да ведь это - как раз то, что мы с черным Врубелем знаем. Ко-ле-со!
Все у нас точно условлено, старший врач прозевал. Ему б нас рассадить, а не оставить шептаться. До-шептались, хе-хе...
Попросим у Ивана Потапыча пожницы. Надо вырезать кое-что из газетной бумаги, а ножницы он не дает. Повернулся ко мне от бритья, щека в мыле, скосил глаза под кустистой бровью, и будто не Ивана Потапыча голос, а того... художника черного:
- Проткни горло, проткни!
Ну, конечно. А я-то мучился, я позабыл...
Проглотить колесо надо накануне, чтобы за ночь оно вставилось в кадык, как пропеллер.
А днем, едва толпы народа заполнят проспект и музыка хватит под окнами, надо впустить воздух, чтобы началось вращение колеса. И вот я забыл... что именно для этого нужно сделать?
Утомленный мельканием колеса жизни, я овладел ключами, я прочел книгу, я понял символы. И мне разрешено передать мое знание. Для передачи нужно общепонятное действие.
Посредником между центрами движения и чувствительности служат нервы. Ну, а передачу между глубоко скрытым центром полета и первым удачным взмахом рук-крыльев еще надо создать!
Но мы догадались. Близка наша благая весть и другим.
Теперь ясно: на улицу Иван Потапыч меня не отпустит. Бежать у меня нету силы, ноги колодой. Придется лететь одному. К черному Врубелю я уже послал с этим известием воробья. Открывали форточку, й влетел воробей. Как только я сказал ему адрес, он вылетел, и напрасно Иван Потапыч собрался ловить его длинным сачком: воробей - по-польски ведь Врубель, хе-хе...
Колесо, по моим просьбам и слезам, вырезали девочки. Каждая по колесу. Если одного будет мало, проглочу и другое. Но, пока Иван Потапыч не сказал: "проткни горло!" - я не знал, как мне принять воздух из сфер. Впрочем, как уже сказано, через Ивана Потапыча шел мне приказ от иного учителя.
Теперь только одно: к двадцать пятому октября украсть ножницы!
Я стал очень волноваться. Кричать я боялся, но каждый раз, как Иван Потапыч проходил мимо меня.
я вытягивал шею и шипел, как змей. Деликатней и ясней нельзя было объяснить ему, что, задерживая мировое открытие, он уподобляется пресмыкающемуся. Но по невежеству Иван Потапыч не понял ничего, а девочки по невинности очень смеялись.
- Пиши свои сочинения! - крикнул мне Иван Потапыч и, как ему теперь стало обычным, сунул мне в руку перо.
Только взял я перо, как увидел на печке Якова Степаныча. Он сначала был маленький и похож на "американского жителя". Ему это было надо, чтобы сползти с печки по бечевке от душника. Когда он подходил ко мне, он был уже обычного своего роста, в люстриновом блестящем пиджачке, серебряный и румяный. Обе руки положил мне на голову.
- Успокойся и людей не пугай! Возьми глиняного петушка и Вере Эрастовне передай все, что видел.
Я взял глиняного петушка, и он перенес меня на хутор Линученка в комнату Веры.
Или нет, нет. Я ехал долго: и по железной дороге и на тройке мимо пожарища былой лагутинской усадьбы... Впрочем, не все ли равно, как я добрался, раз я попал?
В комнате было светло от первого выпавшего снежка, окна только что вставлены, чисто промыты. Сквозь стекла гляделись какие-то кудрявые молодые деревца. Они не хотели сдавать земле свои еще крепкие листья и предерзостно зеленели, продираясь сквозь снежную пелену.
Вера лежала высоко на подушках, покрытая из разноцветных шелков испанским одеялом. Это одеяло я помню с детства. Когда она бывала больна, я сидел около, и мы играли. Гуляли, как по парку, по дну морскому, по лунному кратеру - по тончайшим оттенкам шелковой ткани.
Вера смотрела в окно и не заметила, как я тихо вошел с Линученком. Я с трудом узнал ее, так она исхудала. Она была прозрачно бледна, косы, без прежнего золотистого блеска, мертво и ровно лежали по плечам.
- Вера! - позвал Линученко. - Сережа приехал! Она легко повернула голову. Глаза ее - огромные, пустые - в какой-то надежде глянули на меня. Она чуть протянула мне руки. Я встал на колени. Я взял эти бледные, слабые пальцы и ириник к ним губами. Как я мог забыть ее? Я любил Веру за то, что пе мог разлюбить. Едва видел ее - я любил.
- Он с вами видался? - спросила она, не называя кто.
- Он был накануне и просил меня вам передать, что больше ему ждать нельзя, он чувствовал себя очень больным. Он посылает вам любимое, что осталось от детства.
Я отдал Вере глиняного петушка. Но едва она взяла его и слезы безмолвно полились из глаз, мне стало невыразимо мучительно. Повинуясь сложным и едва ли добрым чувствам, не щадя ее слабости, я сказал:
- А Яков Степаныч видал Михаила. Он был свидетелем его свидания с царем; Михаила в кандалах привезли во дворец.
- Что вы делаете? - вскричал Линученко.
- Говорите, Сережа, я умру, если вы мне не скажете...