Страница 24 из 49
- Фант, фант! - закричали со всех сторон, подвигая Шувалову саксонскую вазу с звенящим серебром.
- За Ковалевского, батюшка, у меня нынче фант платят, - сказала тетушка, - целый час из-за него тут шел бой. Я вижу - дело жаркое, значит, для сироток овечку и можно постричь. Плати, батюшка Петр Андреевич, да больше не поминай его: навяз в зубах, как рахат-лукум греческий!
- Есть о чем и говорить, когда с ним решили вчистую! Назначены Строганов, Долгорукий и Панин, - вскипел быстренький старичок и сделал ручкой другому старичку, как бы сбивая головку одуванчика. - Ковалевский... по шапке!
- Плати, плати штраф! - Тетушка передвинула старичку вазу. Все смеялись.
Обыкновенно, по моему художественному расположению ко всякого рода игре, я восхищался, как ловкими конькобежцами, минующими глубокие проруби, этим легким салонным искусством, ничего не задевая глубоко, касаться всего, выводя, как по гладкому льду, сложнейшие словесные хитросплетения.
Но сегодня, оттого ли, что Михаил был заключен в III отделение, в совершенной власти человека, так непринужденно сидевшего против меня, эта светская беспечность была мне отвратительна.
- На Ковалевском заработано изрядно, - сказала тетушка. - Ну-ка, Мария Ивановна, теперь твой черед, садись на своего конька, только смотри, завлечешь разговор до Августина, двойной плати штраф.
У тетушки были старинные немецкие часы с боем и получасовой музыкальной фразой на мотив: "Mein lieber Augustin".
- Я не хочу сесть на конька, - сказала Марья Ивановна, улыбаясь, - я лйблю по старинке, на целой тройке со всеми удобствами да полной хозяйкой. И себе я не вижу обиды от моего женского положения: как бабушки были домовитыми матерями, так и мне дай бог век скоротать.
- Да, ты баба толковая, все знаем; вот про дочку расскажи, - велела тетушка, почитая Марью Ивановну по отношению к себе девочкой, хотя той было за сорок.
- Точно, что с Любинькой мне горе; представьте - она художница, Марья Ивановна покраснела, будто произнесла не вполне пристойную вещь. Ну, порисовала бы часик-другой, а то не угодно ли - целый день! А намедни в слезы. Учитель безо всякой дурной мысли ей сказал: "Большое у вас дарование, только жаль, что вы не юноша". А она в амбицию: "Вы, кричит, китайскому посланнику небось не сказали бы, что он умный человек, да жаль, что косоглаз, а женщине смеете? Вон из моей комнаты!" А мне говорит: "Я, мама, барышней вовсе себя не чувствую, хочу жить как мужчина".
- Приведи свою Любиньку завтра ко мне, - сказала тетушка, - я про одного женишка ей скажу, замуж-то ей ведь пора.
- Феминистический бунт! - воскликнул европейский старичок. - Если бы женщины были разумнее, они бы не бунтовались. Ведь научно известно, что, в среднем, их мозг на много единиц легче мозга мужского. И разве была из них хоть одна гениальной? Хотя бы в литературе? Больше каши, чем Жорж Санд, не заварят, а и ту Шарль Бодлер звал коровой...
- A Jea
- Жанна д'Арк не по времени. И к тому же, сударыня, нам Вольтер ее обезвредил. Подвиг ее и необычайность военного дарования возникли на почве... ну, как бы деликатнее сказать?..
- А ты промолчи... - тетушка погрозила пальчиком своему любимому старичку, великому мастеру на французские скабрезности.
- Словом, Jea
На что девица спросила:
- Но разве это возможно?
Все очень смеялись. Тетушка, в отличнейшем расположении духа, кричала:
- Еще штраф Петру Андреичу за то, что ввел красную девицу в краску!
Но скоро беседа стала серьезной. Кто-то привел статью Лескова из "Русской речи", и, хотя давно прозвонили часы и дважды сыграла их музыка "Авгу-i стина", с этой темы гости сойти не могли. Начавшееся женское движение не на шутку взволновало отцов и матерей, а примеры увлечения новыми идеями не в одной семье создали трагические противоположения.
Я неприметно отошел к окну, желая скрыть свое волнение. Модный женский вопрос ведь и мне был особенно близок. Ведь благодаря ему погибло счастье всей моей жизни и Вера увлеклась Михаилом...
На мою удачу известный говорун и светский художник вдруг объединил всю гостиную своими ловкими репликами. Он говорил с неприятной кудрева-тостью, но, как показалось мне, неглупые вещи.
Читатель может быть поражен, как могу я, вспоминая о такой решающей минуте моей жизни, о чем догадался он по началу этой главы, размениваться на подробнейшие воспоминания пустых разговоров? И является сомнение: точно ли я это все запомнил или же, замаскировавшись удобным предлогом, обманывая себя самого, удовлетворяю свою слишком поздно пробудившуюся писательскую жилку, компонуя какой-то светский журфикс?
Отвечу на вопрос вопросом. Разве не наблюдал читатель, как люди, перенесшие роковую утрату, искалечившую всю их жизнь, повествуя о ней другому, нарочито подолгу задерживаются на мельчайших вещах. Человек должен взывать к защите повседневности, чтобы иметь возможность перенесть то, что выше силы обычного человека.
Что же до памяти, как фотография, отпечатавшей все, что свершилось полвека тому назад, то ведь этой памяти стариковской, словно солнышку, уже безразлично, что малое, что большое. Однако разрешу себе еще немного подробностей, как приметных кусочков, которые врезаются в память человека, ведомого на казнь.
Вышеупомянутый светский художник и говорун был в бархатной куртке и жестикулировал.
- Разрешите посвятить вас в тайну искусства, где глубже, чем где-либо, вскрываются тайны мужчины и женщины, - обратился он к тетушке.
- Посвящай, батюшка, - сказала со свойственным ей юмором тетушка, только помни: и статуе непристойно быть вовсе голой. Впрочем, в местах опасных переходи на французский.
- Надеюсь и по-русски миновать Сциллу с Харибдой. Но к делу; допустим, что я рисую Гермеса... Выслеживая его крепкие, строгие мышцы, у меня чувство, будто я кую драгоценность. Когда проследишь и отметишь верно мускул, почти злое чувство расчета и логики, если смею так выразиться, ведет мой карандаш. Похоже: идешь над пропастью и собранной волей продвигаешь свой шаг.
- Кто это, кто? - зашептали тут и там.
- Талантливый parvenu [Выскочка (фр.)], пенсионер графини. Художник продолжал:
- Словом, mesdames, эти чувства - радость прицела, полет пули в мишень...
- Да ты нам о военной-то стрельбе не читай, - вставила тетушка.
- Терпенье, графиня, сейчас я перейду к Венере... Здесь я чую божественные формы уже не в линии, а в тенях: я вхожу будто по горло в синее теплое море, под чудным синим небом. Мне празднично, я слышу пасхальный перезвон... Mesdames, я купаюсь в Венере!
- Est-ce que c'est convenable? [Разве это прилично? (фр.)] - спросила Марья Ивановна.
Все рассмеялись.
- Плати штраф, - сказала тетушка, - ты зарапортовался.
- Позвольте, графиня, досказать до конца, и может быть, приговор общественный не будет столь жесток, как ваш.
И художник, как импровизатор, сделав театральный жест, продолжал:
- Если в художественном воспроизведении торсов мужского и женского такая разница в ощущениях, то, значит, тут глубокий закон, и нельзя в жизни дутать оба начала или одному сбиваться на другое. Ну, да пусть мне дамы простят. Творчество не ихний, а наш удел. Венеру Милосскую и Медицейскую создал мужчина. Но, конечно, создал не из собственной головы, а любя без памяти какую-нибудь Аглаю или Клео. И вот оно, женское дело: вызывайте в нас любовь. Mesdames! Заставляйте нас творить прекрасные вещи, творить прекрасную жизнь!
Художнику аплодировали и мужчины и женщины, а тетушка сказала ему:
- Молодец, но за купанье в Венере все равно клади штраф.
Мне стало очень тоскливо. Невольно я сравнивал, не к чести светского общества, пустозвонство здешних речей с глубиной, которую почувствовал я в неприятном мне кружке Веры. Но где же теперь мое место? Одинако отравленный противоположными влияниями, не осужден ли отныне я вечно стоять на распутье?