Страница 18 из 49
- Мы, русские, иначе не умеем... все с головой, Я слышал, художник Иванов показался Штраусу сумасшедшим оттого, что его "Жизнь Иисуса" выучил от доски до доски и приставать вздумал к автору с такич ми вещами, о которых тот уж и думать забыл.
- Последнее вы предполагаете сделать со мной? - улыбнулся Достоевский.
- Вы угадали, - не улыбаясь ответно, сказал Михаил. Он стал очень серьезен. - Да, я именно пристально вас читал. И, мучась некоторыми мыслями относительно вас, я у вас же набрел на разгадку, на некое одно "кстати"...
- Любопытно, очень любопытно...
- Вы говорите, между прочим, следующее: "Кстати, мне всегда приятней было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их". И спрашиваете тут же: отчего это?
- Ну-с, и вы мне хотите сказать, отчего?
- Увольте... Уж это пускай вам говорит ваша совесть...
Я с удивлением взглянул на Михаила. Он сказал фразу почти грубо и совершенно, по-моему, неуместно. Что же в том плохого, если кто мечту предпочитает словесному выражению? На мой взгляд, это даже поэтично, ибо мечта - бескорыстней всего.
Но Достоевский не удивился. Он склонил голову и внимательно, будто собираясь чему-то учиться, как бы с особым уважением слушал Михаила.
Насколько Достоевский поразил меня в салоне тетушки своей угловатостью, настолько сейчас я пленен был его внутренней обаятельной деликатностью, с которой пытался он как бы расправить судорожность волнения Михаила, которое, казалось, он до тонкости понимал.
- Отчего вы ко мне не пришли до сих пор? Ведь Это же не случайность? Ведь вы не хотели прийти ко мне?
Достоевский так говорил, будто одну за другой снимал ненужные перегородки и входил в человека так же просто, как входят в сад, отворяя калитку.
- Конечно, вы мне не чужой, - не подымая глаз, сказал Михаил, - но для моего дела... для моего дела... вы самый жестокий, самый вредный человек.
Михаил выговаривал твердо. Он весь насторожился, как некто на бойнице, окруженный врагами, но не готовый к сдаче.
Волнение его, хотя, совершенно мне непонятное, как, впрочем, и весь разговор, передалось и мне.
- Так я и думал про вас, - как бы одобрил Достоевский.
- "Записки из мертвого дома" все завершили, они окончательно оттолкнули меня от вас. Конечно, человек себе сам судья, и - как я уже вам сказал - ваша совесть пусть и знает... Но вот аналогия: насколько, по собственному вашему признанию, вам приятней мечтать, чем писать, иными словами - приятнее оставлять при себе, нежели закреплять для других, другим отдавать свое внутреннее богатство, настолько же... Ну, словом, и с живой жизнью у вас тот же сделан выбор...
И, вдруг вспыхнув, Михаил отрезал с невыразимой горечью:
- Подешевле вы обернулись! И это с тем, что вы знаете, с тем, что вы видели!
Михаил встал и, не в силах говорить, отошел к окну. Я, смущенный, смотрел на Достоевского. И вот не забыть мне лица его в ту минуту. Сквозь большую, какую-то могучую древнюю скорбь, которая не оставляла лица его и при веселой улыбке, ему свойственной, вдруг проступила такая сияющая, такая любовная радость.
Достоевский подошел к Михаилу, а я остался сидеть на диване, прикованный взорами к их почти силуэтным фигурам на все еще розовом фоне окна.
Михаил был в том своем аффекте, когда, сжигаемый диким огнем, он уже не видел перед собой никого. Как стреле, пущенной из сильного лука, ему уже было только вонзиться, а не свернуть с полета...
- Когда вы выходили из каторжного острога, - уже не сдерживаемый загремел его глухой и глубокий голос, - когда вы прощались с почернелыми бревенчатыми срубами казарм, где вы с такой мукой отсчитывали по палям забора дни заключения, да неужто только гением вашего художественного дара запомнили вы то, что оставляете там за собой, выходя на свободу? Я наизусть выучил этот кусок, вот он: "Сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уже все сказать: этот народ - необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват?" И вы же, вы сами, еще раз с новой строки, для внимания читателя, еще переспрашиваете: "То-то, кто виноват?"
- Что же мне, по-вашему, надо было сделать? - очень тихо и бережно спросил Достоевский.
- Я знаю только, что надо делать нам.
- Кому это... нам?
- Нам, молодым! Молодые гибнут, не сходя с того места, где они увидели насилие. Им не передать устно свой опыт, им истратиться. Им лечь костьми! Когда были мученики за Христа, небось во вселенских соборах нужды не было... Против зла и насилия жизни был, есть и будет выбор один добровольная смерть за свободу. Посудите: зачбм же было мне к вал приходить? Вы ищете примирения, вы ищете выхода. А нашему делу нужны непреклонность и смерть. Прощайте...
Михаил пошел к двери, Достоевский взял его за руку.
- Постойте, я вам посвечу, в коридоре темно...
С разбитыми чувствами и ничего не понимающий, я безмолвно пошел вслед за Михаилом. Достоевский шел впереди со свечой. Свеча эта бросала дрожащий свет на ближайшие части стен и бессильна была разогнать ночные тени, сгущенные в многочисленных нишах, закоулках и пересечениях главного коридора. И как недавно Петербург из окна странной круглой комнаты мне вдруг почудился Италией, так сейчас эти чуть освещенные лестницы и переходы странного дома возродили во мне память о катакомбах, первых мучениках и гонителях.
Сейчас, когда передо мной лежат все события в их окончательном завершении, вижу ясно, сколь верное показание дали мне в тот вечер мои смущенные чуб-ства. Поистине, как старший брат, давно принявший свой крест, светил "по пути узкому" Достоевский своему брату младшему - Михаилу.
А та круглая, необыкновенная комната, по справкам, мной о ней наведенным, от приятеля Достоевского очень скоро перешла в руки к некоей мадам Фло-ранс. Этой даме служила она вплоть до революции общей залой для девиц и гостей ее легкомысленного8 но доходного заведения.
ГЛАВА VII
ЛИПЫ В ЦВЕТУ
Разумеется, согласно письму Веры, о Петре я стал хлопотать немедленно и успешно. Мне удалось перевести его в нашу часть и взять к себе в денщики. Относительно прочих событий я был в решительном недоумении.
Радость Михаила по поводу брака Веры с князем обличала, что брак этот вышел какой-то ненастоящий: Подчеркивание Веры, что князь оказался неоценимым другом, указывало на какую-то особенность их отношений. Но поездка за границу? В том, что любовь Веры к Михаилу не прошла, я не сомневался нимало; как же с этим вязался ее отъезд? Ведь Михаил не мог ей сопутствовать. Как офицер, он по крайней мере года на три был прикован к месту своей службы.
Скоро все объяснилось. Михаил Бейдеман исчез. Напрасно ждали его в драгунский Орденский полк, к сроку он не явился. Старушка мать его, которую он уверил, что на короткое время едет в Финляндию, не имея о нем никаких известий, обратилась с просьбой о розыске своего сына к главному начальнику военно-учебных заведений, великому князю Михаилу Николаевичу.
Жестокий, как все фанатики, Бейдеман не думал ни о ком из людей, с ним связанных. Он не пожелал войти и в положение своей бедной матушки. Иначе как могло не прийти ему в голову то, что пришло бы всякому на его месте? Ведь детская ложь его при разлуке с ней, как потом оказалось - навеки, должна была обнаружиться уже через несколько дней и повергнуть ее в худшее из беспокойств. В его воле было это лишнее страданье от нее отклонить; его мать была особенная, мужественная женщина. Но он просто о ней не подумал, а сделал так, как ему было в данную минуту удобней.
А к Вере Михаил не поехал, чтобы не навлечь на нее подозрений и не помешать ее свободному выезду за границу, где она должна была съехаться с ним в Италии. О переходе Михаила через границу губернатор города Куопио сделал донесение финляндскому генерал-губернатору, чему имеются документы. Восста-новляю события по ним.