Страница 4 из 25
— И дьявол. Смотреть на тебя, словно на солнце больно — режет до слепоты. А отвести взгляд не могу. Выжгла ты мне душу очами своими, ясочка моя синеглазая.
Сказал "моя", а она и возразить не смогла. Правильно это как-то прозвучало. Перед тем, как солнце первые лучи показало, к себе притянул за затылок и губы ее своими накрыл. Сначала нежно, осторожно так, что княжна вся задрожала и колени подогнулись, а потом жадно и голодно. Не знала она, что поцелуи такими ядовито-сладкими бывают, что отравят ядом ее горьким и навсегда к нему привяжут веревками с узлами, которые не развязать и не разрубить.
Дыхание ее выпил так, что больше ни одного вздоха без его губ сделать не могла. Волосы ее сжимал ладонями горячими, губы терзал и терзал, и у нее сердце биться переставало от наслаждения. Спину ее вдавливал так, что к нему всем телом льнула и грудью под тонкой сорочкой об узоры на его жилетке цеплялась, сосками, болезненно тугими, мучительно горящими от неясных желаний. И неважно стало, кто он и кто она. Казалось, это где-то за пределами озера осталось. Не мог быть нелюдем-Богуном ее Иванко. Не могли руки, что волосы ей перебирали, людей резать, да хаты жечь.
Каждую ночь приходил теперь Иван к ней и с каждым разом все больше с ума сводил, к себе приучал, к рукам своим бесстыжим и поцелуям грязным и таким сладким, что панночке казалось, звезды в ее глазах зажигаются, как и на небе… на которое смотрела, раскинувшись на его плаще и выгибаясь подо ртом жадным, ласкающим грудь ее голую, заставляющим стонать, как девку позорную, и за волосы его хвататься, чтоб не прекращал. Молить о чем-то, о чем сама еще не знала и не ведала.
— Коханый… коханый, — шептать, задыхаясь, когда снова губы поцелуям осыпал и ноги гладил ладонями сильными, придавливая своим телом тяжелым и мускулистым к траве мягкой душистой с запахом летнего зноя, цветов полевых и ее падения все ниже и ниже в бездну его объятий.
— Ты… ты моя кохана. Люба, гарна. Никому не отдам — моей будешь. Украду тебя. У всего мира заберу, на Родину увезу. Уйдешь со мной, Валеска? Уйдешь с коханым своим? Бросишь родню?
Раздвигая ей ноги коленом и шею ее щекоча кончиком языка и усами мягкими. А она от ласк его наглых и умелых губы в кровь кусает и головой кивает беспрестанно. Уйдет с ним, куда попросит, уйдет даже на тот свет, только пусть шепчет ей на ухо слова эти, от которых в груди печет и так тянет низ живота, пусть пальцами своими с ума ее сводит, и губами порочными, и языком острым, стискивая бедра белые под задранными юбками, заставляя извиваться и стонать его имя пересохшими губами, закатывая глаза и содрогаясь от наслаждения.
Сама просила, чтоб своей сделал, сама губы подставляла под его рот, сама на себя тянула и выгибалась, когда брал ее тело податливое и научил кричать, царапая его спину.
— Я уеду ненадолго, люба моя, ты только жди меня. Слышишь? Дождись. Вернусь и заберу тебя отсюда. Повенчаемся. Женой моей будешь.
— Куда едешь? Куда? Надолго?
Лихорадочно за рубаху цепляясь и цепенея от страха перед разлукой.
— В Московию мне надобно, вернусь я. Обещаю.
И она верила, руки его целовала и к своим щекам прижимала.
— Не вернешься, не будет жизни мне без тебя, Иван… не будет. Умру без тебя.
Он ее к груди своей прижимал и волосы целовал, взгляд суровый смягчался, и губы в уголках дрожали.
— Вернусь. Слово Богуна — вернусь.
Ленту ей с рубахи своей отдал, в волосы завязал.
— Не снимай, пока не приеду. Сам расплету.
В глаза поцеловал, в лоб и на коня вскочил. Княжна долго ему вслед смотрела, пока глаза слезами не разъело так, что почти ослепла. Словно знала — не вернется. Чуяла сердцем — так сжималось оно в момент разлуки.
Ждала его днями и ночами, от тоски не спала и не ела. Весь румянец растеряла. А в отчем доме к свадьбе готовятся, подарки жених шлет, платья на нее примеряют, перед помолвкой. Только княжне все не в радость. Ни шелка, ни кружева, ни батист, ни каменья драгоценные и украшения, коими Чеслав ее одаривал. Милей всего сердцу лента от Ивана и цветы, что дарил. Засушенные между страницами книг прятала, а потом аромат вдыхала.
— Не приедет он. Лживые уста его вражьи. Опозоришь отца, коль не девка уже, — хлестала ее словами Ганна и волосы чесала, пытаясь содрать ленту, которую Валеска трогать не позволяла.
— Приедет. Увидишь. Приедет.
И сама изо всех сил верить хотела. По ночам к озеру прибегала и до самого утра в воде стояла и звала. Пела ему песню, что сама сложила за дни эти тоскливые. Тихо пела… чтоб не слышал никто, пела и ладони к животу прижимала. Знала, что не одна его ждет. Тяжелая она от Ивана вот уже четыре месяца. Скоро все заметят, и позор ей тогда, ей и отцу с братьями.
Не приехал Иван ни через неделю, ни через две. И через месяц не появился. Уж помолвка состоялась, и день венчания близился. Вот-вот в дорогу собираться. А глаза панночки от слез не просыхают. Ждет и ждет, тает на глазах, не ест и не спит. Ганна уже и сама извелась вся, глядя на госпожу свою молодую.
Весточку недавно от Ивана в дубе у озера нашла, в горницу принесла и на пол сползла, глядя застывшим взглядом перед собой.
"Не жди меня, Ясочка, не жди. Выходи за другого. Женился я. Прости и прощай, люба моя. Не печалься. Ленту сними и в озеро брось. Забудь меня".
Не рыдала больше панночка, ни слезы не уронила. Только словно смыл с нее кто все краски жизни. Сама на себя не похожа стала. Глаза огромные блеском сухим блестят, и губы белые подрагивают. Словно говорит что-то, но про себя… себе.
Перед самым отъездом на рынок, всю ночь с княжной Ганна просидела, но та ее ближе к утру прогнала, уверила, что успокоилась и смирилась. Даже лицо ее прекрасное умиротворенным выглядело, только в глазах пустота появилась. Словно нет у нее света и жизни в них, словно души нет. Ганна даже перекрестила ее несколько раз и к себе пошла с тяжелым сердцем.
Не видела она, как княжна через окошко в сад вышла, как медленно шла через лес, ступая босыми ногами по земле сырой, талым снегом пропитанной, пачкая грязью маленькие ступни. Весна рано пришла, лед везде протаял и ручьями в озеро стекался.
Валеска к берегу крутому вышла, долго на воду смотрела, а потом косы расплела и медленно пошла вперед, глядя на небо ясное, звездами усеянное, руки раскинула и вниз полетела.
Омут ледяной сомкнулся над локонами черными, пряча княжну от глаз людских и от боли с тоской. Укрывая драгоценным покрывалом холодным, качая и баюкая. Навечно спать укладывая на дне своем мшистом.
Тело панночки не нашли, не вернула ее вода людям, только лента алая на волнах колыхалась, ко дну не шла, но и в руки никому так и не далась.
С тех пор поговаривали, что ходит по берегу юная княжна ночками темными лунными и песню тоскливую поет, кто услышит, обратно не воротится.
Паулина проснулась от прохлады — дверца машины открылась, видимо, ночью. Ивана рядом не оказалось, а ребята сзади сбились вместе и спали. Дежавю какое-то, словно она это сегодня уже один раз делала, только ночью. Девушка вылезла из машины и, вглядываясь в утренний туман, позвала парня по имени, но никто не откликнулся. Все, что ночью произошло, сном ей теперь казалось.
Раздвигая кустарники и ежась от холода, вышла к берегу и снова громко позвала Ивана по имени. Склонилась над водой и тут же отпрянула назад — на дно медленно опускалась красная ленточка.
Паулина к ребятам бегом вернулась, спотыкаясь и назад на озеро оглядываясь — как раз Вера из машины вылезла с полотенцем и кружкой, а за ней Ежи, потягиваясь и зевая.
— А утром местечко это очень даже ничего. Красотаааа.
— Вер, а ты Ивана не видела?
Они оба к ней резко обернулись.
— Какого Ивана?
— Как какого? Ну… новенького, который привез нас сюда.
Ежи и Вера переглянулись.
— Новенького? Нас Алик привез. Он в деревню пошел трактор искать. Мы оба колеса вчера пробили и в яму завалились.