Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 165



Андрей Дмитриевич был одет так, чтобы прямо после завтрака можно было ехать во дворец. На нём был бланжевый атласный, шитый золотом кафтан, украшенный большими пуговицами, составленными из мелких сапфиров; бланжевое нижнее платье; белый атласный с золотым шитьём и маленькими сапфировыми пуговками камзол, на котором лежала голубая лента Андрея Первозванного; в белых шёлковых чулках и лакированных башмаках, стянутых бриллиантовыми пряжками. Вокруг шеи и кругом нежных и полных рук его обвивались в два ряда тонкие брюссельские кружева. Из-за верхних расстёгнутых пуговиц камзола показывались брыжи из тонкого батиста, обшитого также кружевами.

На голове у него был небольшой низенький парик, слегка напудренный и завитый; на груди кафтана сияли две бриллиантовые звезды. В общем, всё это было так изящно, так богато, хорошо и, несмотря на богатство, так просто, всё сидело так ловко, что не было повода не только рассмеяться, но даже заметить что-нибудь такое, что не соответствовало бы изящной обстановке всего окружающего.

Андрей Васильевич с изумлением взглянул на дядю. Он воображал его вроде своего отца, только наряженного по-новому и с головой, подобной копне или бараньему курдюку, как он говорил. Это предположение его подтверждалось неоднократно слышанными рассказами о том, как они, то есть его отец и дядя, смолоду были похожи друг на друга. Между тем перед ним был — правда, одетый в нерусское платье, но чрезвычайно изящный и красивый — господин, ровно ничем не напоминающий старика отца. Он знал, что дядя был моложе отца лет на пять, на шесть, но какое же сравнение? Отец его был уже седой, сгорбленный и хмурый старик; а господин, который был перед ним, ещё чрезвычайно стройный, с весьма приятной улыбкой и относительно ещё молодой человек. На вид дядя казался ему человеком лет тридцати, разве с небольшим.

Улыбнуться над чем-нибудь, при взгляде на своего дядю, Андрею Васильевичу не пришло даже в голову. Напротив, он не мог не признать его весьма приятным, изящным и красивым.

Стол, перед которым его посадил дядя, был великолепно обставлен серебром и саксонским фарфором, на котором помещались предметы, ему совершенно неизвестные. Особенно его смущали какие-то раскрытые раковины, положенные на салфетку на серебряном блюде. Серебряный кофейник на конфорке, под которым горел спирт, и французские печенья в серебряной вазе также останавливали на себе его внимание. Два-три сыра на фарфоровых тарелках, страсбургский пирог в жестянке, яйца в особых рюмочках из хрусталя с цветными отводами, цветные рюмки и графины и какие-то особые поставцы с разными снадобьями, так же как чашечки для кофе и вазы для цветов и для каких-то зелёных — яблок не яблок, а бог их знает что такое, надобно полагать, каких-то плодов, всё это были такого рода вещи, о которых Андрей Васильевич не имел понятия. Но он выдержал себя и не показал вида, что он чего-нибудь не знает из того, что видит; что он чему-нибудь удивляется…

— Прежде всего, дорогой мой племянник, я должен просить извинения за то, что так долго заставил тебя скучать одного.

Но ты, как поосмотришься здесь, сам увидишь, что наше время, особенно тех, кто вертится в заколдованном кругу придворной жизни, решительно не принадлежит нам. Ты, как нарочно, приехал в самый день карусели, и у меня секунды свободной не было. Поэтому, как ни рвалось моё сердце обнять моего милого племянника, я должен был поневоле отложить это удовольствие. Ну да, я думаю, и тебе не мешало с дороги оправиться, отдохнуть…

Молодой человек до сих пор всё молчал, уставив пристальный взгляд на дядю, но при этом замечании счёл обязанным вступиться за свою выносливость.

— Я ничуть не устал, дядя, — сказал Андрей Васильевич. — На каждой кормёжке мы такую выхрапку задавали, что на-поди! Я ведь на своих ехал.

Андрей Дмитриевич слегка улыбнулся такому ответу племянника. Потом, с улыбкой поглядывая на него и грациозно играя своей золотой, осыпанной бриллиантами табакеркой, он проговорил:

— Да, у нас на матушке православной Руси всё ещё так неустроенно, так грубо и дико, что поневоле приходится ездить на своих, с этими остановками да кормёжками, как ты называешь. Не то что во Франции! Там, например, из Парижа в Мец я за полтора суток доехал. Сидишь в дормезе, уснёшь и не видишь, как сотню вёрст прокатил… Да! Многому ещё поучиться и много устроить нам нужно!

Андрей Васильевич не сказал ничего, но думал: «Да, славны бубны за горами! Все вы, господа, из-за гор или из-за моря приезжаете и рассказываете, что люди там чуть не на головах ходят. А посмотришь, живут не лучше нас, грешных… Однако же какой он молодой, красивый. Может ли быть, чтобы он только на шесть лет моложе отца был? Правда, волосы у него также белые, но это от муки или чем там они их обсыпают. Ну и выбрит, так моложе кажется. А красиво — кавалерия голубая и звёзды так и сияют…»



— Что хочешь, мой друг: прежде чашку кофе выпить или позавтракать? Вот страсбургский пирог, устрицы, соль — рыба такая французская. Признаюсь, люблю Францию! Впрочем, и неудивительно: я там без малого двадцать лет прожил, и ещё как прожил! При дворе лучезарнейшего короля Людовика Четырнадцатого! При принце-регенте! Впрочем, там и теперь, при молодом короле, очень хорошо!

Племянник стал есть вместе с дядей, но очень осторожно, посматривая, как и что ест дядя. От совершенно неизвестных же вещей, вроде устриц, он отказался вовсе.

После превосходного сальми и французских фруктов дядя налил кофе, а затем, видя, что племянник смотрит молодым дикарём и молчит, налил ему рейнвейну и, подвигая кофе, сказал любезно:

— Итак, дорогой племянник, мы хотим явиться в свет, поступить на службу, заслужить милость царскую, пленять собою петербургских красавиц… так ли?

— Отец велел мне спросить у тебя, дядя, что делать? Неужели в самом деле нам, Зацепиным, нужно в служилые князья идти?

— В служилые князья?.. — Князь Андрей Дмитриевич тонко улыбнулся. — Что ты хочешь сказать этим, мой друг? Я думаю, что первая обязанность всякого благородно рождённого, — не только князя, а всякого простого дворянина, — служить своему государю и отечеству. Даже такие фамилии, как Конде, Люксембург, Рогань, — и те служат! Не служить может только толпа, только народ, наши рабы, и среднее сословие, предназначенные пресмыкаться в пыли, чтобы мы, благородные люди, могли им благодетельствовать. Князья Зацепины, род которых идёт в глубь истории, за крестовые походы смешиваться с народом не могут ни в каком случае. Какое же различие будет тогда между нами и этою толпою разного чёрного люда, если мы сложим с себя первый долг — служить своему государю?

Андрей Васильевич совершенно растерялся перед этим вопросом дяди.

— Дядя, — несколько оправившись, сказал он, — отец мне приказал, что если ты найдёшь, что я служилое иго на себя принять должен, то…

— Э, мой друг, что за выражение? Служилое иго! Разве можно называть игом свою обязанность, и притом такую обязанность, которая каждому дворянину должна составлять удовольствие? За службу мы получаем чины, отличия… Службою устраиваем своё положение, увеличиваем состояние, поднимаем весь род свой, всю свою фамилию. Служба — наша честь, наша гордость! И называть её игом, милый племянник, грешно и стыдно!

— Виноват, дядя, может, я и не так сказал; но ведь тогда нам верстаться придётся, а теперь мы не в версту…

— Что ж? Благородное соревнование, я думаю, повредить никогда не может! Оно, думаю, скорее пользу принесёт нашей фамилии. Оно всегда возвышает, облагораживает… Но вот что, дорогой племянник, я уже тебе заметил о несоответствии некоторых твоих выражений. «Служилое иго, верстаться, кормёжка, выхрапка» — всё это слова, не употребляемые в обществе. Наконец, скажу тебе ещё, что ни в рассуждении высших себя, ни в рассуждении равных не употребляется слово «ты». Из вежливости каждому говорят, как бы не одному, а нескольким персонам или господам — вы! Я это говорю не для того, чтобы тебя огорчить, и не потому, чтобы мне было неприятно, что ты относишься ко мне не так, как принято в нашем обществе, но потому, что так следует говорить в свете, — что многие, может быть, отнесутся к тебе весьма несочувственно, если ты скажешь им ты. «Ты» говорят только близким и младшим себя родным и ещё чёрному люду, рабочим, то есть людям, которые стоят во всех отношениях далеко ниже нас.