Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 162 из 165



Молодой доктор продолжал пристально смотреть в лицо больного, в его закрытые, будто спящие глаза; он смотрел на его сжатые, будто замершие губы, на приподнявшиеся на висках и слегка дрожавшие жилки и следил за слабым, нервным дрожанием его пульса.

В комнате он был не один. Подле самой постели больного стоял и также смотрел ему прямо в лицо камердинер Андрея Васильевича, француз.

Он думал:

«Если князь умрёт, то я потеряю хорошее место. Нужно бы чем-нибудь за то себя вознаградить, чем-нибудь себя обеспечить. Нужно воспользоваться чем-нибудь из того, что у меня на руках. Чем же? Бриллиантовыми пуговицами с кафтана, или которым-нибудь брегетом, или тростью, вот с набалдашником из яшмы, с вставленными крупными бриллиантами? Лучше всего и тем, и другим, и третьим, а если можно, то и табакерку захватить, которую мы в Париже для той молоденькой актрисы заказывали, да не успели отдать. Эти олухи пока хватятся — я далеко буду!»

Нечто подобное, только в несравненно скромнейших размерах, думала барыня из мелких соседок, явившаяся незвано-непрошено ходить за больным и уставлявшая в это время на столике в холодную воду со льдом различные банки и склянки с лекарствами. Её очень соблазняли серебряные ложечки, брошенные там и сям, которые в суете так легко можно было взять.

Ничего подобного не приходило в голову старой Силантьевне, вынянчившей всех трёх княжат и любившей Андрея Васильевича, как старшего и наиболее к ней приветливого. Она сидела на скамеечке и тихо плакала. Ей очень хотелось бы повыть, поголосить, как она называла. Смолоду же говорили, что она мастерски умеет выть. Но увы, ввиду строгого запрета и страха перед немедленным изгнанием, она должна была плакать молча.

В комнате стоял ещё Гвозделом, одетый в княжескую ливрею, которая сидела на нём, как на корове седло. Он был позван сюда, потому что мог поднимать и ворочать князя, пожалуй, вместе с кроватью. Стояли ещё: комнатный дежурный и два казачка, на случай необходимых посылок. В раскрытых дверях виднелись ещё: старый дворецкий, ключница, Фёдор, несколько лакеев и женщин из домовой прислуги, а также несколько посторонних любопытствующих с села, имевших случай сюда пробраться: старая дьяконица — вдова умершего дьякона, пономарша, харчевница и ещё кое-кто, кому дома делать нечего, а везде совать свой нос — страсть.

— А что, коли умрёт, наймут плакать? — спросила старая дьяконица у харчевницы, зная её давнишнюю дружбу с Силантьевной, дворецким, ключницей и вообще с аристократией домовой прислуги.

— Как чать не нанять! — отвечала харчевница. — Ведь заправский князь, большой барин. Нельзя же такого барина да в молчок, как нищего какого, хоронить.

— А ведь как батюшка-то его, князь Василий Дмитриевич, помер, — тоже ведь большой барин был, — а не то что плакальщиц не нанимали, и своим-то голосить не дали. Я хорошо помню. Мужа читать позвали, а нас ни-ни! — заметила пономарша.

— Он тогда запретил, — ответила харчевница, махнув рукою на постель. — Из чужих земель тогда воротился и говорит: «Нехорошо, неприлично!» В чужих землях, вишь, не плачут, и не велел.

— В чужих землях! Да там о ком плакать-то? — рассудила дьяконица. — Все немцы, хранцузы да басурманы разные живут. Ещё бы о них плакать! Коли умер который, так туда ему и дорога; одним басурманом меньше! А по нашем, заправском, православном князе, да как не плакать? Хоть бы и не платили, так всё же поневоле голосить пойдёшь.

— Вишь ты! А вот не велел! — резюмировала харчевница. — Матушка-то его, княгиня Аграфена Павловна, потом очень сердилась и огорчалась. Дескать, неужели сто рублей пожалеть на плакальщиц, а отца хоронить, будто какую мелкую сошку-помещика? А он всё своё: дико, говорит, и грех. А какой тут грех? По-моему, бедным людям работа. Ну да и то, перепадёт им что за вытье, ко мне горло промочить зайдут, — высказалась харчевница.

— Зато как княгиня-то Аграфена Павловна побывшилась, — начала рассказывать пономарша, — его-то не было, в каком-то настранном государстве, говорят, звёзды считать учился. Похоронами-то распоряжался молодой княжич Дмитрий Васильевич, — князь Юрий с матерью-то в разладе был и только в самый день похорон приехал, — так тот не только что всех своих баб сгоном на вой согнал, да и чужих плакальщиц чуть не с сотню нанял. Четыре дня голосили без устали. На похоронах, впереди гроба-то, чуть не с версту все плакальщицы шли и во всю мочь голосили. Таково жалостно было, как по матери родной плакали. А тут была одна из Пенькова; как начнёт она причитать да приговаривать, откуда что берётся, кажись, камень и тот бы расплакался.

— Да, бывают иные. Так, пожалуй, и теперь плакать велят, коли князь Дмитрий Васильевич хоронить станет.

— Береги только бог от Юрья Васильевича, коли делиться станут! Не приведи бог! Такой аспид, что и сказать нельзя! И в кого только он уродился. Кажись, и в роду-то у них эдакого аспида не бывало.

Молодой доктор всё время продолжал всматриваться в бесчувственное лицо больного, прислушиваться к нервному вздрагиванью, обозначавшемуся в его дыхании то перерывами, то каким-то урканьем, слышным даже для непривычного уха. Он смотрел и думал, но придумать после принятых уже мер не мог ничего.

В это время, плотно закусив и хорошо выпив, вошли и другие доктора. Благодарные за роскошное угощение, они подумали: «Однако, ведь мы здесь не для того, чтобы угощаться, нужно и дело делать».



— Ну что? — спросил один из них у молодого доктора, но тот не отвечал.

Ему пришла в голову идея, и он весь отдался ей, отдался так, как отдаются идее только в годы первой деятельности. Устремляя горячий, пристальный взгляд в лицо больного, он не видел и не слышал ничего. Ему показалось, будто он заметил нервное сотрясение в зрачках князя, и он смотрел и смотрел, смотрел и думал.

— Он кончается, слышите «колоколец»? Не послать ли за священником? — спросила незваная и непрошеная для хождения за больным соседка, полагавшая, что приметила предсмертное хрипение больного.

Молодой доктор не отвечал и ей. Он не слыхал вопроса. Он всем существом своим отдался созерцанию больного, был весь внимание. Вдруг глаза его как-то особенно сверкнули, выражение лица оживилось. Совершенно вне себя, будто под влиянием какого-то наития, он совершенно неожиданно воскликнул:

— Шампанского! Дайте шампанского!

Все шесть докторов переглянулись.

Через минуту молодой доктор влил в полбокала принесённого шампанского немного бобровой струи, взял ложечку этой смеси и начал вливать её по несколько капель в рот больного через каждые пять минут.

Доктора поняли его мысль и стали ему помогать.

Между тем один из казачков, по приказу непрошеной соседки, бежал во весь дух по селу за священниками. Но в то время как священники из обеих сельских церквей с Святыми Дарами и причтом прибыли в княжеский дом, Андрей Васильевич начал приходить в себя.

— Какой кошмар… как он налёг… как давит… — проговорил он, не раскрывая глаз.

Вероятно, Андрей Васильевич находился под впечатлением тяжести медведя и, видимо, бредил, потому что вслед за этим перешёл к продолжению тех мыслей, которые его занимали прежде, чем он встретил медведя.

— Давит всех нас крепостничество, — проговорил он. — Ведь только крепостное право, развращая, может давить… Оно всех задавило, в том числе и наше родовое значение… Став крепостниками, мы перестали быть русскими князьями…

Проговорив эти слова, он светло и легко взглянул кругом. Но через секунду глаза его опять помутились, и он зажмурился. Потом он приподнялся и сказал отчётливо, будто споря с кем:

— Какой тут род, когда для того, чтобы быть господином, нужно быть прежде лакеем?

Проговорив, будто отрезав, эту фразу, Андрей Васильевич снова опустился на подушку и не то сквозь сон, не то в каком-то нравственном оцепенении проговорил опять без связи, опять как бы в бреду:

— Рабочая пчела… трутень… сословность естественная… кастрация… мысль…

Но вслед за тем он поднялся и сказал твёрдо и как бы в виде докторального вывода своих мыслей, которые перед тем его одолевали: