Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 154 из 165

Суровый фельдцейхмейстер проговорил всё это не улыбнувшись.

Бекетов поблагодарил.

Вечером, на куртаге у государыни Шувалов подал ему маленькую скляночку золотистой, необыкновенно ароматной мази. Бекетов не утерпел, вымазался перед баней, и к утру всё лицо у него было в страшных прыщах.

А Мавра Егоровна говорила про него государыне:

— Точно, что хороший молодой человек. Только уж кутит очень! Знаете, я даже боюсь проходить близко. Вот наш Ваня…

В это время вошёл Бекетов, по обязанности камер-юнкера, которым уж успели его наградить. Императрица взглянула на него и обомлела. В тот же день Бекетов был переведён в Астраханский полк, а Ваня, нежненький, скромный камер-паж, вскоре занял вакантное место Бекетова. Он был сделан камер-юнкером и стал Иван Иванович Шувалов. Государыня поехала на богомолье. Он в это время успел ловко воспользоваться её благосклонностью и пошёл в ход. Сперва его камергером, а потом и обер-камергером сделали. Милости посыпались на него, а с ним вместе были не забыты и оба Шуваловы. Они скоро попали в графы и были произведены в фельдмаршалы.

Нежненький, скромненький Иван Иванович, вечно с французской книжкой в руках или сочиняющий затейливые акростихи, переписываемые им на розовую бумажку, украшенную виньеткой с целующимися голубками, был, видимо, счастлив. Он старших братцев уважал и для них всё готов был сделать. «Ведь благодаря им всё моё счастие!» — говорил он себе.

— Як ни тот, так ытот; мыны всё ж одно! Бог с ними! — говорил Разумовский Трубецкому. — Ны я одын на свити, яко голову гирляндою убырать нужно! На что Зывс многомощный был, и того Юнона всыгда цвитами украшала! Но всё-таки она знала, что муж не башмак, с ноги не сбросишь! А Зацепа? От того всего ждать надо было! Пожалуй, в монастырь бы запер или в тюрьме бы сгноил.

— Зато графу Алексею Петровичу жутко приходится, — смеясь, сказал Трубецкой. — Шуваловы ему не простят, что он им колом в горле стоял.

— Ну, Бог с ными! Одно, племянницу жаль! За ледащего вышла; ну да назад не развенчаешь, — заметил Разумовский и задумался. «Моё развенчание, однако ж, было близко», — подумал он.

IX

Борьба начал

Из доклада князя Трубецкого государыне мы знаем, что приезд князя Андрея Васильевича в Зацепинск имел самое благотворное влияние на успокоение волнений, возникших было среди различных инородцев Восточной Руси. По его требованию мордва, башкиры, тептяри выслали в Зацепинск своих выборных, — жалобщиков, как они говорили, — для непосредственного объяснения своих обид.

— Чем недовольны вы, кто и чем вас обижает? — спросил князь Андрей Васильевич старика мордвина, явившегося к нему вместе с другими выборными.

— Милосердуй, бачка! Покойников зорят! Погосты отнимают!

— Как зорят?

— Так — зорят, бачка, ни за что зорят! Сам знаешь, бачка, живой человек бывает хороший человек и худой человек, а мёртвый человек всегда хороший человек. С живым что хошь делай, а мёртвого не тронь! Так ли, бачка?

— Ну так что же? Ну не тронут ваших мёртвых, в чём же дело будет?



— А в том, бачка, и дело, чтобы не трогали, и всем довольны будем!

— Ну ладно! Ваших мёртвых не будут трогать! Смотри же, чтобы всё мирно было!

И в силу данной ему власти князь Андрей Васильевич распорядился о прекращении несообразного усердия местной власти, вздумавшей очищать православные кладбища от захороненных там некрещёных покойников.

Мордва успокоилась, а за ней скоро присмирели башкиры и тептяри.

Теперь Зацепину оставалось рассмотреть вопрос, кто же виноват в допущении беспорядков, вызвавших волнение. Трубецкой ли, послабляющий злоупотреблениям местных властей, или Бестужев, ради своих видов прекращающий поступление всяких жалоб на делаемые притеснения?

«Раскроем это дело начистоту!» — сказал себе Андрей Васильевич, отправляя донесение о всём сделанном.

Но раскрыть этого ему не удалось.

Прежде чем он успел приступить к чему-нибудь, он получил указ Сената «по высочайшему повелению». Этим указом постановлялось: оставить дело без дальнейшего исследования, а самому ехать немедленно в своё село Зацепино для безвыездного там пребывания, под присмотром начальства, за ненадлежащее присвоение себе царских почестей.

Получив этот указ, князь Андрей Васильевич не верил своим глазам.

«Каким образом? Даже не потребовав объяснения? Да разве я виноват тут в чём-нибудь? Разве я требовал каких бы то ни было почестей? Разве я желал? Я даже не думал…»

Первое, что ему пришло в голову: «Еду сию минуту в Петербург и объясню». Но в эту минуту явился к нему зацепинский воевода и заявил о полученном им указе отправить его, князя Зацепина, под конвоем в его родовое имение и неослабно наблюдать о его безвыездном там пребывании.

Из разговора с воеводой князь Андрей Васильевич узнал, что все отправленные от него письма велено доставлять в Сенат, жалоб никаких не принимать, особых свиданий, кроме как с самыми близкими родными, не допускать. Дозволяется ему при скромной жизни и полном послушании выезжать из Зацепина для охоты или для посещения других своих деревень, но не далее двадцати вёрст в окружности, и то не иначе как с воеводского ведома, подобно тому, как это было установлено относительно Бирона при водворении его в Ярославле. В противном случае воевода должен сейчас же его арестовать и донести Тайной канцелярии.

Одним словом, князю Андрею Васильевичу пришлось убедиться, что видеть его не желают и что приняты все меры к тому, чтобы непосредственного объяснения его с государыней, ни личного, ни письменного, быть не могло. Он понял, что об этом позаботилась дружеская рука Трубецкого, стало быть, ни возражать, ни обойти нельзя. Всякое возражение, всякое желание обойти сделанное распоряжение не только будет бесполезно, но и весьма опасно. Оно может повести к страшным неприятностям. Никиту Юрьевича он знал хорошо, поэтому решил исполнить немедленно указ Сената и ехать в своё село, не подавая даже вида, что он этим недоволен. Воевода назначил для его сопровождения и нахождения при нём, в виде конвоя, пятерых солдат при унтер-офицере.

В Зацепине его никто не ждал. Там был храмовой праздник одной из церквей, была ярмарка. Сельская площадь была буквально залита народом, одетым по-праздничному. У кабаков трынкали балалайки, разгулявшийся люд пускался в пляс. На лужайке, подле княжеского сада, водили хоровод. Пятьдесят или шестьдесят девушек ходили одна за другой под мотив песни, вызывая то или другое действие словами этой песни и то замедляя, то ускоряя такт.

При выезде на площадь Андрей Васильевич, который давно уже не видал картины коренной русской праздничной жизни, приказал остановиться. Он вслушивался в мотив песни, знакомый ему с детства; любовался той жизнью, в которой и сам когда-то любил принимать участие; но любовался ею, как любуются картиной, как живут воспоминаниями. Разделять же эту жизнь теперь он уже не мог! Она для него была уже чужая; как стала ему чужая Гедвига, когда он увидел её через десять лет; именно потому, что, как тогда он сказал Гедвиге: «Воспоминание — не жизнь!»

Въехавший на площадь дормез, за ним карета, другая карета, потом коляска, брички, далее телеги с конвойными, разумеется, не могли не остановить на себе внимания ярмарочной толпы, но веселье продолжалось, песня лилась, трынканье балалаек раздавалось, продолжался и пляс. Но вот кто-то его узнал и закричал: «Наш князь, барин приехал!» «Князь! Барин! Барин!» — раздалось на площади, и ярмарка смутилась. Хоровод остановился, трынканье смолкло, плясавшие и толпившиеся все будто разом провалились.

«Куда ж они пропали, будто я съем их? — подумал про себя Андрей Васильевич и велел ехать во двор. — Однако ж, — думал он, — когда возвращался мой отец, народ не пропадал, а бежал к нему навстречу, хоровод не смолкал и даже балалайки продолжали свою трынкотню, только разве крепко подгулявшие старались зайти куда-нибудь за угол. Да! Но отец мой был им свой, а я?..»