Страница 12 из 165
Свейский Карл в Россию вошёл. Царь поехал к войску, и нас повели за ним, чтобы заместить убылых людей в полку. Под Лесным в первый раз я пороху понюхал, ничего! Даже благодарность начальства заслужил. В Полтавской битве я не участвовал: в запасе стояли. Но когда шведы дрогнули и побежали, Меншиков и нас захватил, вдогонку добивать. Почитай, всех уничтожили, а кто и спасся, так в полон попал. Торжество и радость были великие.
На службе числился я чуть уж не пятый год, капралом был сделан, а всё считал себя в полону и думал об одном только, как бы от такого ига себя освободить? Нас повели к Пруту, против турок. В одной из стычек меня взяли в полон, хотя и отбивался я всеми силами от проклятых басурманов, как и следовало православному. У меня были деньги. Их турки не нашли. Эти деньги помогли мне бежать. Но, убежав, я и не подумал явиться в полк. «Что я за дурак, в самом деле, чтобы своей волей в кабалу пошёл? — думал я. — Ни за что! Лучше смертная казнь!» Рассуждая так, я решил идти прямо в Зацепино, ну и пошёл. Пришлось мне пробираться тайком и наугад, потому что дороги не знал, да и прятаться от всех нужно было. Деньги у меня все вышли, и я крайне нуждался. Оборванный, холодный и голодный, пешком, прячась от своих и чужих, пробирался я степями и камышами к Воронежу, не всегда имея возможность добыть себе кусок хлеба. Но ни на одну минуту не подумал объявить о себе, явиться, хотя и знал, что меня, как бежавшего из плена, примут за спасшегося чудом. «Это будет не по-нашему, — говорил я себе, — будет не по-зацепински, чтобы волей в неволю идти! Там уж будь что будет! Пусть считают меня в полону или хотя мёртвым, пусть возьмут силой!» И плутался я, и маялся, а всё продвигался, стараясь всё на полночь да на восток идти. Больше года так шлялся, как вдруг вместо Воронежа вышел на Клязьму. Ну тут дорога пошла знакомая. В этих местах мы ещё с отцом шатались, когда от службы прятались. Дело пошло спорее, и наконец я увидел нашу зелёную колокольню Спаса Нерукотворного, воздвигнутую моим прадедом Андреем Дмитриевичем в память своей первой жены. Помню, как я обрадовался и истинно от души помолился. А в Зацепине, по счастию, я нашёл отца. Матери уже не было в живых.
Надоело царю смотреть на хмурого боярина и в пьяном конклаве. А как он больше всё отмалчивался и его не сердил, в деле лопухинцев оказался чистым как стекло, и царю доподлинно было известно, что по этому делу он и говорить не захотел, и как меня считали убитым, а о брате Андрее писали всё хорошее, хвалили, — то как-то раз, после хорошей выпивки, царь вдруг спросил:
— Ну что ты, Зацепин, всё хмуришься? Сидишь, словно ворон на дубу или филин в дупле. Али не рад нашей царской радости, что вот викторию вспоминаем и нашу матушку-Россию прославляем?
— Как не радоваться твоей радости, государь! И я радуюсь, хотя на сердце кошки скребут! Вон сына не стало, за тебя в бою лёг; другого сына ты Бог весть куда заслал, ну пусть тебе служит! Жена с горя померла, двух девчонок на руках оставила; а животы, какие были, без присмотра расхищаются, пока я здесь сижу и в почтенном соборе пирую. Как же мне, царь, не радоваться и мошкарой разной не утешаться? Велишь в пляс, я и в пляс пойду!
Пётр нахмурился и гневно взглянул на него.
— Ну, чёрт с тобой, старик! — сказал он. — Поезжай к себе в лес, коли ты всё волком глядишь, да не смей мне и на глаза показываться! Сын твой если и убит, так убит в честном бою, не за меня, а за Русь святую, за веру православную! Другой учится и, Бог даст, человеком будет. А что жена умерла, так в этом никто не виноват, да и не всем до ста лет жить. Либо муж, либо жена, всегда который-нибудь прежде умирает. Убирайся же с глаз долой!
Отцу не нужно было повторять этих слов. На другой же день он уехал из Москвы.
Не ведал того царь, что если не хотел отец разговаривать ни с лопухинцами, ни с раскольниками, как после ни он, ни я не стали мешаться по делу царевича Алексея в заговор Кикина, то не потому, что с новшествами мирились, а потому, что думали: пусть меж собой грызутся, как хотят, нам какое дело? Мы — Зацепины!
Как бы там ни было, но отец был уже в Зацепине и несказанно обрадовался, когда увидел меня. Он никак не чаял видеть меня в живых. Первым делом его было спрятать меня от целого мира, спрятать так, чтобы сто Девьеров не нашли. Попавшись, ведь я не только сам погибал, не только губил отца, как укрывателя, но сгубил бы весь род свой, стало быть, всех будущих потомков наших, то есть моих и брата, князя Андрея, так как всё имущество наше, как изменника-дезертира и его утайщика, подлежало бы изъятию в казну. Скучновато было всё прятаться, да что было делать-то? Не в кабалу же в самом деле было волей идти?
Но вышел такой случай. Дело моё взялся устроить Вилим Вилимович Монс. Этот немчура тогда сила была.
Отец подобрался к нему через Егорку Столетова, с которым познакомился ещё в Москве, и кызылбашского жеребца ему подарил.
— Деньги нужны, — говорил Егорка.
Отец за деньгами не стоял.
— Что делать, — говорил отец. — Платим и кланяемся за грех предков наших! Ведь сила солому ломит, поневоле солома согнуться должна!
— В полону у татар были, — продолжал он, поясняя необходимость согнуться, уступить, чтобы потом взять своё. — Татарам кланялись и платили; потом попали в полон Москве, — та всё взяла и тоже заставила кланяться и платить! Теперь попали в полон к немцам, — ну, немцам кланяйся и плати, видно, ещё не искупили родовые грехи свои!
И платили, и кланялись мы Монсу, Егорке Столетову, Матрёшке Балк, сестре её Аннушке и всем, кто только случай имел. Посылали памятки Меншикову, Толстому, Ягужинскому, самой царице калмычку выписали. Егорка бумагу написал от отца, что вот привезли меня к нему, больного и раненого, из хивинского плена, куда будто продали меня турки, подняв без памяти, с проломанной головой и с двумя пулями в груди, и что вот в настоящее время я от всех этих ран, болезней и мучения самый рассудок потерял и даже своё имя забыл, потому не человек, можно сказать, стал, и не только службы, но и ничего человеческого исполнять не могу. К этой бумаге приложили свидетельства лекарей разных, кого только могли подкупить, сам воевода и его помощник подписались. Одним словом, хлопотали изо всех сил, пока не получили полной моей отставки, будто бы за ранами и увечьем.
Тогда отец позвал меня к себе и говорит:
— Ну, Василий, теперь ты должен жениться. Ведь тебе уже за тридцать, давно бы пора было, да сам знаешь, какие обстоятельства мешали. Теперь же пора, пора! Коли ты не женишься — род Зацепиных пропадёт. Андрея я своим не считаю, хотя и послал к нему недавно письмо и деньги, да живёт он у басурманов, у папистов, возится всё с ними, учится у них всякому окаянству, — долго ли до греха, пожалуй, и сам папистом или басурманом станет! Какой же он будет Зацепин? Стало быть, тебе нужно жениться непременно, и откладывать дело в долгий ящик нельзя.
Вот таким-то образом состоялась моя свадьба».
В глухой, отдалённый угол ветлужских лесов преобразовательные требования царя долго не могли проникнуть. Поэтому свадьба Василия Дмитриевича происходила на точном основании преданий, сохранившихся в старинных боярских родах, и с соблюдением всех обычаев и обрядов, передаваемых из рода в род в древней нашей жизни, от времён язычества, даже до нынешнего времени. Обряды эти, составлявшие, вероятно, часть языческого богослужения, так как заключают в себе прославление языческих божеств, удерживались в русской жизни отчасти из суеверия, боявшегося изменением свадебного порядка лишить себя тех благ, которых всякий ожидает от семейной жизни, отчасти же от преемственной преданности народным верованиям. В них сохранялась неизменно истинно русская, народная старина, не тронутая ни норманнским влиянием, ни татарским погромом, ни московским самовластием. Поэтому обряды эти свято чтились Зацепиными, как завет предков.
До венца Василий Дмитриевич невесты своей не видал и не знал даже, на ком остановится выбор его отца. Смотрины невесты были возложены на его родную тётку, княгиню Мосальскую, которая взяла на себя труд объездить дома, где были взрослые девицы, могущие быть, по родовой гордости князей Зацепиных, избранными в невесты для одного из молодых представителей их рода.