Страница 28 из 64
И сам, как правый, поехал навстречу продолжавшим путь опричникам.
— Всё разузнал? — спросил его поспешно вполголоса Суббота, выдвинувшись несколько вперёд.
— Всё. Только, должно быть, ухо держит востро: молчок... В одно слово либо немыми и глухими прикинутся либо булькают: «Знать не знаем!»
— Где же воевода живёт?
— У себя, да только нет его ноне в городе... Отъехал на ловище звериное... Да тебе вольготнее ещё будет, Суббота Амплеич, без него с ворогами приказными разделаться. Сам господин... Своя рука — владыка!
На челе Субботы легла тяжёлая дума. Глаза его горели, в горле сохло, в ушах звенело и в глазах красные круги заходили. В груди тяжёлый гнев вставал как буря, медленно накопляясь, но всё растя и застилая мраком страсти последние проблески света самосознания. Возможность мщения опьянила уже совсем рассудок, когда, съехав с софийского моста и въезжая в детинец, Суббота, тяжело дыша, весь пламенный, едва владея собой, спросил отрывисто ватажника:
— Где же дьяки живут?.. Веди меня к дьяку-ворогу.
— Вот изба дьячья — налево крылечко. Пройдёшь палату, где подьячие сидят, — дьяк — дальше. Один...
— Держи медведей наготове! — сходя с коня, уже бледный, жёстко приказал Суббота ватажнику. — Крикну: «Сюда!» — и веди самого злющего, отпустив намордник... Понимаешь?
— Ещё бы... Тотчас!
И вожак пошёл к своему приотставшему обозу; опричники спешились и стали перед входом в дьячью, а сам Суббота вошёл в избу.
Отворив дверь и видя незнакомое лицо моложавого дельца, Суббота остановился на пороге, меряя глазами софийского дьяка, погруженного в своё занятие.
Звук отворившейся двери, впрочем, хотя и не вдруг, заставил Данилу Микулича поднять глаза от бумаги. На ней же, настрочив отписку, вывел он кудрявую подпись: «Микулин сын Бортенев». Глаза дельца встретились с гневными взглядами опричника, на которого незнакомые черты и спокойствие уже навели охлаждающее пыл смятение. Слова дельца: «Кого требуется, меня, што ли?» — окончательно обезоружили Субботу, и он уже нерешительно спросил:
— Дьяк тут, говорили, был, как его звали-то, бишь... Суетой, никак?..
— Суета был дьяком у воеводы, да раньше меня ещё... А я софийский дьяк... Данилой прозываюсь, Бортенева сын, Микулой батьку звали... Коли я требуюсь, готов ответ давать.
— Так Суета, говоришь, башку, што ль, сломил аль ещё где ни на есть здесь, в городе?
— Не могу сказать, жив ли и где теперя... У меня, братец ты мой, своё дело.
— Уж будто не знаешь, коли в городе ворог?.. Своя братья приказные ведь вы... Чай, и хлеб-соль водите, хоша бы Суету и отставили? — продолжал, упорно стараясь узнать, опричник.
— Верь Господу Богу, не знаю... Знал бы — почему не сказать?.. Не отвалился бы язык, коли лишний раз поворотишь... Да в том дело, что сказать не знаю что... Раньше меня, говорю, был тот самый Суета во дьяках... Видывал и его, не хочу лгать, из себя тучный человек, жиденькая бородёнка, плут заведомый...
— Он, подлинно он... Таков был, — повторял, оживляясь, снова Суббота, — Да мне верно баяли, что дьяк-от женился: ещё у мого ворога, у Нечая Коптева, дочушку взял... Глашу...
— На Глафире Коптевой женат я, а не Суета, — спокойно ответил, снова принявшись писать, Данила.
Не думал он, да, не глядя на допросчика, и не мог подметить особого оживления в лице опричника, допытавшегося про женитьбу дьячью. Оживление это, при словах Данилы, мгновенно сменилось мертвенной бледностью на лице Субботы, не вдруг получившего дар слова при неожиданном открытии. Страсть забушевала в груди молодого человека при виде похитителя, как он думал, его счастия в жизни.
— А, — произнёс Осорьин таким голосом, в котором слышались и мука, и гнев, доведённый до бешенства, и бессилие воли, сознающей непоправимость зла и нескончаемость страданий.
Нервная дрожь забила теперь яростного Субботу, глаза налились кровью. Не владея собой, подскочил он к столу, за которым помещался Данила, при странном звуке возгласа уже невольно попятившийся, глядя на пришельца, мгновенно преобразовавшегося во врага его.
— Так это ты? — почти рычал опричник. — А подумал ли ты, молодец, что за себя и я могу постоять, недаром погибая?
— Да ты кто таков? — робко спросил Данила исступлённого.
— Я?! Суббота, Осорьиным прозывался, покуда не украл ты у меня невесты, Глаши Коптевой, а теперь я Осётром слыву в опричниках... А в опричнину пошёл я, чтобы душу отвести, отомстить за свою муку, тебе первому, воровски отнявшему моё счастье.
— Мстить мне не довелось бы тебе, молодец, коли ты способен рассудить, что я тут ни при чём, кажись!.. — грустно и медленно, словно раздумывая, отвечал спокойный Данила.
— Кому же доведётся, по-твоему, мстить за моё несчастье, коли не мне? И на ком же сорвать боль сердечную, как не на вороге? Ведь ты, не кто другой, стал поперёк дороги мне...
— Не становился я поперёк дороги ни тебе, ни кому, а тебя в первый раз вижу... Знал я верно, что Суббота «выбыл», — про себя припоминая прошлые обстоятельства, говорил Данила. — Не я, другого бы сосватал Нечай, за кого бы выдал дочь, тот бы и зять ему был, как я же... Она не перечила, полюбила меня... я счастлив и не боюсь угроз.
— Счастлив ты, говоришь... Этого ещё недоставало. Да ты лжёшь! Глаша не могла меня променять... Ты обманом да силком похитил моё счастье... Как же не мстить мне тебе, вору заведомому? Кто тебе сказал, что я «выбыл», как ты сам признаешься?
— «Выбыл», точно. Так написано в десятном списке. Просила меня Глафира справиться. Я и ответил, что нашёл в списке... Не отпираюсь.
— Спасибо, хоть вор, да честный человек!.. Перед смертью хоть раскаянье приносишь... Я тебя и заставлю самого взаправду «выбыть» да и женюсь на Глаше... И больше зла на тебя на сердце не подержу... Молись же в последний раз, — закончил яростно Суббота, хлопнув дверью и оставив Данилу протирать глаза ото всего им внезапно услышанного.
«Что такое всё это?.. Ужели впрямь мертвецы днём стали являться? Грежу я аль совсем сплю?» — про себя говорил, хватаясь за голову, Бортенев, с исчезновением Субботы окончательно поставленный в невозможность убедиться, что угрозы, допрос и объяснение подлинно были. Незастывшие чернила и правильность написанного во время этого «видения» — оставались для дельца доказательствами бодрствования с его стороны, при посещении загробного жильца, каким представлял себе честный Бортенев Субботу.
Вдруг крики подьячих, раздавшиеся в передней избе, и чьи-то тяжёлые шаги поразили слух не пришедшего ещё в себя дьяка. Дверь стремительно распахнулась из подьяческой, и на пороге показался Суббота, таща на цепи медведя. Косматый гость был без намордника. По крику бледного опричника зверь встал на дыбы и с рёвом подступил к оторопелому Даниле.
— Ну-тко, храбрый лгун, ловец чужих невест, отведай, каково обняться с Михайлом Иванычем... Я не хочу об тебя и рук своих марать!.. — язвительно смеясь, кричал яростный Суббота, подталкивая медведя, добравшегося до жертвы.
Данила, стоя у стола своего, только протянул бессознательно руки, как будто эта слабая преграда значила что-нибудь против когтей сильного зверя.
Вот он облапил дьяка, сгрёб его и повалил, принимаясь ломать.
— Господи, прости мои прегрешения!.. — задыхаясь от приступа крови к сердцу, шептал страдалец, падая.
Суббота затрепетал при падении жертвы. Вне себя выскочил он из дьячьей и, толкнув ватажника, скороговоркой произнёс:
— Оттащи медведя, довольно, попугали!
Старик, в расчёты которого входило спасение дьяка, — чтобы иметь налицо свидетеля, — цыкнул на мишука, но не мог оттащить его от жертвы, всадил в сердце зверю нож, проткнув насквозь бок медведя. Зверь тяжко осел, не дохнув. С помощью двух поводырей убитого стащили с бесчувственного Данилы, истекавшего кровью и бывшего уже в беспамятстве.
Пока хлопотал над перевязками ватажник, подошёл дворецкий, посланный владыкой осведомиться о случившемся со строителем Деревяницкого монастыря.